Ее осторожно подняли перевернули лицом к этим падающим снежинкам… лик был прекрасен… впрочем, зачем это говорить? Я уже много говорил про прекрасные, и умиротворенные лики, про лики, из которых в мгновенья смерти исходил некий внутренний свет. Эти слова… они хороши в иных случаях, теперь же, описывая это, я понимаю, что писать про те мгновенье такими словами просто пошло… Я не смею выражать как-либо состояние ее лика, не то что душевное состояние… Как то я уже упоминал, что оставляю какие-либо упоминания о душах тех, кто уже умер — о них ничего, никому из живущих, или общающихся с живущими неизвестно, потому же не смею описывать то, что они чувствовали, и испытывали тогда — они не были ни в этом, ни в каком-либо ином мире, они были вне времени, и их чувства были чувствами уже умерших, лишь отголоски которых помнили они потом.
Но они помнили ее завещание:
— Любите друг друга. Любите всех, как братьев и сестер, и тогда тот мир станет таким, каким бы он мог быть, каким он живет в ваших душах. Просто любите друг друга — так легко, так счастливо… Я, быть может, смогла это… Я прожила короткую, но счастливую жизнь… Дай то судьба каждому такое…
Робин говорил в своем сонете, что: «душа ни с чем не примирилась» — и это были чувства и братьев, и горбатого. Они и в том запредельном бытии, в том величайшем таинстве не могли смирится с разлукой, с тем, что и останется у них одно только это завещанье, да воспоминанья святые. Даже видя все величие смерти, они не могли принять, что тот искаженный мир останется без нее.
Опять-таки, слова приведенные ниже не были сказаны в том таинстве (прилагать что-то земное, значит опошливать, то чему не может здесь быть подобия) — однако потом, когда Робина молили, чтобы он, все-таки вспомнил бывшее там, он произнес такие строки:
— Вернуться без тебя нет силы, да и незачем. Та боль, что был возле нас не разрушена… Без твоей, О Звезда, помощи мы не сможем донести до них свет… Вернись…
— Но, если я и вернусь, то ненадолго.
— Навсегда — мы не сможем жить без тебя…
Но они уже понимали, что она действительно не сможет вернуться более чем на какое-то недолгое время — они боролись с этим, но в тоже время, понимали, что усилия их уже тщетны…
Те Цродграбы, которые были поблизости в то время, когда Вероника погибла — те немногие из них, кто был еще жив, видели, что склоненные над ней тела некоторое время пребывали совершенно без движенья — Цродграбы тоже не шевелились, несмотря на то, что этот крупный и мрачный снег уже засыпал их. Они смотрели и смотрели на эти застывшие фигуры, ожидали чуда. И не только эти Цродграбы ожидали чуда — ожидали его все бывшие в этом темном облаке. В то мгновенье, когда душа Вероники оставила хрупкое тело, произошел тот надлом, что разъяренная воля ворона рассеялась. Когда она пожертвовала собой ради малыша, когда Робин шел к ней, и шептал сонеты, эта темная воля тоже не смела пошевелится, тоже замерла в ожидании, чем же закончится это таинство. Этот ворон так презиравший этих «червей» — теперь поражался на них, оказывается, все-таки были в них какие-то силы уже непостижимые для него — и ему было больно за гибель Вероники, и он бы хотел вернуть ее. Он тоже ждал. Когда исчезла темная воля — с тоскливыми воплями обратились в леденистые облака терзавшие эльфов призраки, но эти облачка уже не имели своей воли — они опустились под ноги, и обратились в ледяную коросту. Остановились не только эльфы, но и «мохнатые», даже и бесы-Вэлласы остановились. Наконец-то, наконец-то прошло это лихорадочное круженье, и они могли призадуматься и ужаснуться тому, что совершали они, и в каком жутком месте находятся.
Даже и «мохнатым», и бесам было не по себе — даже и они не могли понять, что они такое, и зачем делали — чудовищным виденьем представлялась эта, так неожиданно прекратившаяся бойня. И их положение, стоящих по колено в застывающей кровавой грязи представлялось настолько невозможным, что все они, от последнего «мохнатого» и до эльфийских князей ожидали чуда. И чудо пришло…