Когда втянули на борт комель с корнями, закатилось солнце. Пока обрубали пень, стало темно.
А у Сорокина откуда и прыть взялась. Он бегал по палубе и ругался;
— Шевелись, дармоеды, зимогоры бездомные! Во весь день березку не могли испилить, лентяи!
— Замолчи, рыжий дьявол! — огрызнулся Андрей Заплатный.
— Сам помолчи, косорылый, если бог ума лишил. Выгоню к лешему со службы… Не разговаривать!
К Сорокину подошел Вахромей:
— Василий Федорович! Дозволь сказать слово.
— Чего?
— Я думаю выгрузку завтра сделать. Сегодня не успеем, ей-богу.
— И думать брось! — завизжал старшина. — Ты чего, опупел, что ли? От рук отбился. Огрею по башке аншпугом!
— Да я ничего. Ребята просят.
— Ты чей? Кому служишь? Мне служишь. Казне. Да! Сегодня все выгрузить и палубу вымыть! Такой мой приказ есть!
Всю ночь, до солнышка, мы выгружали березу. Чурки в аршин длиной весили не менее пяти пудов каждая. Все было покрыто слизью: и палуба, и чурки, и трап. Трап прогибался, ноги скользили. У нас шла кровь из-под ногтей.
По окончании каторжной работы, не раздеваясь, в мокрой и грязной одежде я упал на свое место в кубрике и сразу заснул.
На вахте уснул Спиря Кошелев. Его разбудил Вахромей, окатив из ведра холодной водой. Спиридон очумело влетел в кубрик и заорал:
— Братцы! Вставать велено. Эй!
После короткого сна мы вышли из кубрика. По палубе, заложив руки за спину, шагал Сорокин.
— С добрым утречком, матросики. Как отдохнули? Какие сны видели? Вчерась поработали во славу господа. Вон какой якорь выудили. А карча? В низах таких карчей сроду не видано. Молодцы, что ни говори… А тебе, Ховрин, писарь, делаю первый выговор. Вчерась почему ничего в журнал не записал? Умаялся, парень? Знаю. На первое время штрафну тебя на три рубля, вдругорядь не забывай свою должность.
Я удивленно переглянулся с Кондряковым, сказал Сорокину:
— Я не знал, что надо чего-то в журналы записывать. Я не писарь, а матрос.
— По штанам видно, что матрос! Они у тебя отцовские. Еще на губах материно молоко не обсохло. Ты — углан. Вот ты кто. Держать-то малых ребят на казенном судне не велено. Только из-за твоей грамоты принял я тебя. А в писаря тебя определил, когда мы с тобой матросиков на службу принимали.
Так я стал писарем карчеподъемницы. И на меня легла двойная обуза. Я должен был работать как матрос и как писарь за одно и то же жалованье — тринадцать рублей в месяц.
Подул ветер, ездить с урезом стало невозможно. Старшина распорядился, чтобы мы очищали от леса берега.
Столетние пихты и ели, подмытые весенней водой, клонили свои кроны к воде. И надо было так их свалить, чтобы падали они не в реку, а на яр, на берег. Упадут в воду — хлопот не оберешься. Придется доставать, как вчерашнюю березу.
Мы делали так. К вершине накренившегося над рекой дерева мы привязывали толстый канат. Это было моим делом. Я умел, как белка, лазать по деревьям.
Недалеко от нашего бурлацкого поселка в лесу был хутор местного богатея. В его лесных угодьях сохранились древние кедры. В детстве мы устраивали настоящие набеги в поисках кедровых орехов. Тогда-то я и наловчился забираться на деревья. Теперь это пригодилось мне.
По сучкам и прутьям я добирался до вершины елки, которую мы должны были убрать с берега, конец крепкого каната привязывал вверху и спускался на землю. Другой конец веревки, натянув ее, как струну, мы прикручивали к толстому дереву подальше от края берега или к свежему пню. Кто-нибудь из матросов рубил елку, другие в это время налегали на растянутый канат. Ель, описывая дугу, ложилась на берег. Обрубить сучья, разделать поваленное дерево на части было уже второстепенным делом.
Однажды мы сваливали огромную сосну в три обхвата. При падении, подхваченная неожиданным встречным вихрем, сосна пошла в противоположную сторону. Товарищи мои успели бросить канат, а я замешкался. И меня протащило животом несколько сажен по пням и кустарнику…
Я не помню, как очутился в кубрике, на нарах. На голове у меня лежала мокрая тряпка. Возле стоял Кондряков.
— Как дела, Ховрин? — спросил он.
Я не в силах был ответить.
— И угораздило тебя, — продолжал Кондряков. — Кричал я, знаешь ли, бросай веревку! Разве можно одному такую махину удержать. Эх ты!
Подошел Спиря Кошелев и рассмешил меня, как мне ни было больно. Он заявил:
— Ежели бы сломал становую жилу, тогда и окочуриться не долго, а у него, у Сашки, становая жила крепкая. Молодой он — Сашка…
Через неделю я ожил и стал, как ни в чем не бывало, по-прежнему с веревкой в зубах лазать на вершины деревьев. Но теперь я уже был осторожен. Если дерево начинало тянуть к воде, я с легкостью акробата нырял под веревку и смеялся над зазевавшимся товарищем, которого тащило по пням и кустарникам.
Ветер из западного «гнилого угла» нагнал тяжелые тучи. Пошли проливные дожди, и мы получили неожиданный отдых. Я ежедневно писал в рабочем журнале: «По случаю сильного дождя работа не производилась». Мы спали, собирали ягоды, ходили за грибами, удили рыбу.