Получить паспорт в эпоху военного коммунизма было делом неслыханным. «Природа щедро одарила Эренбурга — у него есть паспорт. Живет он с этим паспортом за границей. И тысячи виз»
[137], — пошутил Виктор Шкловский, который сам был беженцем в Берлине и паспорта не имел. Получив разрешение выехать, Эренбург совсем не был уверен, что ему удастся куда-нибудь въехать. Единственной страной, разрешавшей въезд гражданам большевистской России, была соседняя Латвия. Первым этапом путешествия должна была стать Рига. Эренбурги с тяжелым сердцем пересекали границу: позади оставалась голодная, разоренная страна, где хозяйничали чекисты. Этой весной малыши там рождались с прозрачной кожей, а в Поволжье несчастные голодающие поедали собственных детей. «Ах, скажите знакомым — здесь дети, / Будто в книгах, еще улыбаются» [138], — это были первые стихи, которые написал Эренбург, покинув Россию. Илья и Люба надеялись, что в Риге они проведут от силы несколько дней, но французский посол с презрением вернул им их «краснокожие паспортины» и потребовал рекомендательные письма из Парижа. Ожидание было долгим и унизительным; когда наконец прибыли требуемые рекомендации, послу пришлось уступить. Однако он упрямо не желал ставить в советские паспорта французские визы и проштамповал их на отдельных листках. Немцы вообще отказали Эренбургам в разрешении следовать через Германию. Илье с Любой пришлось выбрать сложный кружной маршрут через вольный город Данциг, Данию и Англию. Только через шесть недель Илья оказался вновь в своем любимом Париже, о котором он так часто грезил в годы революционной бури в России:Первым делом Илья направляется на набережную Сены, а затем на Монпарнас. Ему не терпится рассказать о революции, о том невероятном, что происходит в русском искусстве и литературе, — словом, он хочет как можно скорее расстаться с ролью беженца и выступить в качестве вестника, прибывшего с поля брани. Но его никто не слушает. «Ротонда» приняла блудного сына с полным равнодушием: кафе оккупировали богатые американцы, сменившие вечно голодных восточноевропейских эмигрантов. Разочарованный, Эренбург пытается сблизиться с русской колонией: в Париже в это время находятся Алексей Толстой и Иван Бунин, с которыми он познакомился в Москве. Но эти эмигранты первой волны отворачиваются от него, узнав, что он выехал по советскому паспорту. Эренбург уязвлен и раздосадован. В своей первой парижской статье он пишет: «В течение семи лет мы выносили духовную блокаду. Трудно вообразить всю степень нашей изоляции в России»
[140]. Неужели он приехал в Париж, чтобы и здесь чувствовать себя в изоляции? К счастью, у Эренбурга остались друзья среди художников-кубистов, вечных бунтарей: они-то жадно слушают рассказы о его приключениях в России. Макс Жакоб привел Эренбурга в редакцию философско-художественного журнала «Action», где сотрудничали Луи Арагон, Андре Мальро, Блез Сандрар, Андре Сальмон, Франсис Карко и многие другие. Там публикуется его стихотворение «Москва», примыкающее к славянофильским стихам периода гражданской войны и подписанное, как и раньше, Элий Эренбург. Пабло Пикассо, Фернану Леже, Диего Ривере не терпится узнать побольше о революционном искусстве. Эренбургу не нужно повторять дважды: он знает, как удовлетворить всех. Он был поэтом-традиционалистом — почему бы теперь не стать глашатаем русского авангарда? Уже через несколько дней статьи об изобразительном искусстве и театре большевистской России готовы. Одну из них печатает журнал «L’Amour de l’art». В ней больше всего говорится о конструктивизме, самый яркий пример которого — башня Татлина, «Памятник Третьему Интернационалу», провозглашается кредо машинизма: «Ориентация на промышленность и на рабочих как на единомышленников проистекают отнюдь не из политического оппортунизма. Современное искусство состоит в культе объекта, а между тем всем известно, что рабочий, который всю жизнь производит какую-либо автомобильную деталь, любит и ценит красоту этой машины гораздо больше, чем ее хозяин». Именно революция, а не «реакционные аппаратчики» вроде Луначарского дала импульс новому русскому искусству. Друзья Эренбурга готовы заявить в один голос, по примеру Пикассо, что «их место там, в России».