Иностранцем ощущает себя Эренбург на собраниях и конференциях: он еще не вполне овладел ходульным лексиконом и дежурными ритуалами. Иностранцем он чувствует себя и в своем доме, где парадный вход отделан мрамором, а шикарные новые квартиры заселены писателями-номенклатурщиками; иностранцем — на улицах Москвы, где сносятся, по приказу Кагановича, старинные церкви и околокремлевские древние постройки; как иностранца воспринимают его собратья по цеху, чьей бурной литературной жизни он недавно еще завидовал, а теперь пугается их угрюмых лиц, глаз, в которых нет ничего, кроме неприязни и страха. Борис Пастернак, в самый последний момент делегированный на парижской конгресс, произвел там тяжелое впечатление. Он рассказывал о своей годовой бессоннице, о глубочайшей депрессии после поездки в деревню вскоре после раскулачивания. Поселившись в Москве, Эренбург понял, что Пастернак вовсе не исключение: сосланный в Воронеж Осип Мандельштам попал в психиатрическую лечебницу, Михаил Булгаков посещает психиатра, лечится от приступов душевной болезни… Иностранцем чувствует он себя и в своей новой роли. Седьмого ноября во время обычной демонстрации на Красной площади пионеры несут составленные из цветов лозунги «Да здравствует лучший друг пионеров товарищ Сталин!», «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство!». После романа «День второй» Эренбург считался специалистом по советской молодежи — как же ему не радоваться при виде такого проявления счастья? Но как при этом забыть, что «лучший друг пионеров» только что утвердил новый закон, по которому дети начиная с двенадцатилетнего возраста, несут полную уголовную ответственность, включая применение высшей меры наказания? Действие этого закона распространилось бы и на маленьких героев «Проточного переулка»… Ему объясняют, что новый закон знаменует великое достижение советской системы образования: в СССР дети взрослеют гораздо быстрее, чем на Западе.
Однажды поздно вечером Эренбург, возвращаясь домой вместе с немецким коммунистом Густавом Реглером, рассказывает ему анекдот: «Рано утром двое мужчин идут по совершенно безлюдной Красной площади. Они увлеченно разговаривают, как вдруг один из них наклоняется к собеседнику и шепчет ему на ухо: „Осторожно, нас подслушивают“. — „Кто? Нас ведь только двое!“ — удивленно отвечает ему товарищ. „Вот именно!“»[337]
Боялся ли Эренбург? Конечно, боялся, как и все, дышавшие московским воздухом того времени. Но больше, чем страх, его терзала мысль о том, что он допустил роковую ошибку, несмотря на свое фантастическое чутье и богатый жизненный опыт: дело, которому он решился служить, оказалось Молохом, требовавшим человеческих жертвоприношений. Эренбург приглашается на митинги стахановцев, где его охватывает настоящая паника при виде истерического восторга собравшихся по поводу «корифея человечества». Он пытается убедить себя, что взрывы неистовых аплодисментов при каждом упоминании имени Вождя, непрекращающиеся пронзительные выкрики из зала ничем не отличаются оттого, что он видел на митингах в Париже, когда толпа в едином порыве вскидывала сжатые кулаки. Однако эта «диалектика» хромает, ему не удается обмануть себя, но он уже попал в шестеренки безжалостной машины. С писательского собрания он отправляется бегом на встречу с молодежью, с митинга рабочих — на съезд кинематографистов. Он поддерживает лозунги, выступает с речами, иногда позволяя себе выразить сомнение или оживить выступление интимной интонацией, но в финале всегда звучит неизменное «славься!», что сводит на нет его слабые фрондерские попытки. Почти каждый день происходят «встречи с читателями» — ритуальное мероприятие, цель которого — обеспечить работникам пера непосредственный контакт с «массами трудящихся». Эренбургу нравятся эти встречи: неважно, настроена аудитория доброжелательно или враждебно — в любом случае для него это отдушина: он может оставаться самим собой.Хотелось бы верить, что при всей своей растерянности, подавленности, утрате ориентиров, Эренбург все-таки имеет представление о том, что происходит в стране. Но если это так, то чем можно объяснить его поступок, воспринятый большинством как провокация? Он ведь знает, что Сталин занят пересмотром истории русской революции да и истории России вообще. Он знает, что все, включая историков, старых большевиков и выдающихся деятелей искусства, ведут себя тише воды ниже травы, безропотно соглашаясь позабыть свое прошлое. Так какой демон-искуситель подтолкнул его сделать ставку на искренность, рассказать о своих метаниях и ошибках — словом, написать автобиографическую книгу?