— Дуракам закон не писан, — сурово молвил атаман и велел оставить их в ближайшей деревне — пусть отлеживаются, лечат свои переломы.
— Братцы, возьмите нас с собою, — начали канючить покалеченные казаки, — мы вам в тягость не будем.
— На обратном пути, когда будем возвращаться в Хабаровск, — пообещал атаман.
Границу переходили розовым морозным вечером.
Ветер, словно бы отдавая дань происходящему, осознавая важность момента, стих, — лишь на льду реки взбивал небольшие снежные фонтанчики, перемещал их с места на место, дразнил ворон, видевших в этой игре ветра что-то мистическое. На небе нарисовались пушистые красные полосы; зловеще-нарядные, они вышибали из глаз слезы и рождали невольную тоску.
Всадники выстроились на высоком берегу реки под толстенными старыми соснами, распухшими от болевых наростов и опухолей.
Калмыков проехался на коне вдоль строя, остановился на правом фланге. Потом неуклюже, словно бы у него не сгибалась шея, поклонился строю.
— Казаки! — произнес он хрипло, негромко. Чтобы говорить громко, не хватало сил, в горле у него что-то булькало, клокотало, и атаман, пытаясь справиться с немотой, внезапно навалившейся на него, замолчал, потом заговорил вновь. — Казаки, — повторил он и опять замолчал.
Казаки потупились, завздыхали яростно — они чувствовали себя так же неважно, как и атаман, им было так же больно, и так же острая тоска сжимала горло.
— Казаки, — в третий раз произнес Калмыков, поморщился, — мы уходим из России, но не прощаемся с нею. Мы вернемся, чтобы расплатиться за поруганных товарищей наших, за боль, что сидит в каждом из нас, за землю, которую измяли, испохабили большевики. Мы вернемся, чтобы построить в России новое общество, — атаман не удержался, сдавил каблуками меховых сапог бока коня, конь замолотил копытами по снегу, заржал — зубастые кругляши шпор всадились в шкуру, прорубили ее, на боках показалась кровь. Калмыков сжал руку в кулак и коротким взмахом рассек воздух. — Мы сюда вернемся!
Атаман произнес еще несколько фраз, они были перепевами того, что он уже сказал, и такой боли у казаков, как первые слова, уже не вызывали. Калмыков это понял и замолчал.
Потрескивал, кряхтел сдавленный морозом снег; длинные колючие лапы сосен шевелились, будто живые, с них летел сор — то ли птицы в них обитали, кормились, то ли белки.
Неожиданно с одного из надолбов — кривого, перекошенного, высокого, сорвалась связка сосулек, рухнула вниз, на лед, — неуютно ей стало на верхотуре, на вольном ветре, потянуло на землю… Грохот раздался, будто пушка стрельнула. Калмыков поежился — ему сделалось холодно.
В следующее мгновение он выпрямился, строго глянул на заиндевелый, дышавший паром казачий строй.
— Может быть, кто-то из вас устал, хочет вернуться назад? Не стесняйтесь. Ежели что…
Строй молчал. Только пар звонкими струйками поднимался над головами людей и растворялся в пространстве.
— А? — повысил голос атаман. — Не стесняйтесь!
— Веди нас дальше, атаман, — сипло проговорил кто-то, — столько лет были вместе, и дальше будем вместе, разделяться нам нельзя.
— Все правильно. Веди и дальше, — раздался другой голос, простуженный, хриплый, — мы за тобой, как нитка с иголкой.
— Может быть, все-таки кто-то хочет вернуться? — атаман был настойчив.
— Мы там такие следы оставили, что лучше не возвращаться, — сказал третий голос, чистый, звучный, почти детский.
Калмыков так и не разобрался, кто это говорил, — строй перед ним начал расплываться, покрываться красными пятнами, глаза в вечернем солнце заслезились, сделались слабыми, будто у старика.
— Спасибо, — благодарно проговорил атаман, — за доверие спасибо.
Тут строй неожиданно шевельнулся, сдвинулся в сторону, и из него выехал казак с седыми висками и черными, чуть посеребренными усами.
— Я, пожалуй, останусь, ваше высокопревосходительство, — заявил он, окутался паром; белая, закуржавленная инеем папаха была натянута на самый нос, в густом вареве дыхания его голова скрылась, будто не человек это был, а какое-то чудище.
— Значит, домой потянуло? — зловещим хриплым шепотом спросил атаман.
— Домой, — казак наклонил повинную голову, вновь погрузился в белый пар. — Землю свою, надел, мне даденый, вон сколько лет не пахал, надо бы хоть один раз вспахать…
— Домой, к мамке на полати, значит, потянуло? — упрямо гнул свое атаман.
— И этот момент есть, — не стал возражать казак.
— Кто еще хочет к мамке на полати? — Калмыков заскользил взглядом по строю. — Ну!
Строй зашевелился вновь и из него выехал… Вот уж чего не ожидал атаман, так этого — из строя выехал Гриня Куренев.
— Эх, Гриня, Гриня, — зло, едва сдерживая себя, дернул головой Калмыков, — а говорил, век со мною будешь…
— Извините, Иван Павлыч, — устал я. Сил больше нету воевать. — Куренев приложил руку к груди, отвел глаза в сторону.
Калмыков вновь дернул головой и произнес с неверящими нотками в голосе:
— Эх, Гриня!