Небо высинело, да не блёкло, а яркой синью, аж зарозовели голые ветки берез, а вода из подтаявших шапок на крышах побежала ровнехонько, нанизываясь на гигантские сосульки. К вечеру на темнеющем ситце неба показался невесомый полумесяц, тонкий, будто траченный небесной молью, а к ночи вдруг засияло, залило все лунным светом – с такой-то скибочки, с такой-то крохи! И вновь празднично, как в Рождественскую ночь, вновь тени фиолетовы, а на поле лежит, играет каменьями, дрожит восторгом – новое снежное покрывало. И студёно стало, и подернулась звёздами ледка водица в ведре, забытом у колодца, и заскулил соседский пес, чуя луну, запросился на волю – в ближнюю деревню, где уже с утра собрались, почуяв весну, его злейшие враги. Пискнула мышь, торопящаяся к хлеву за зерном, лениво потянулся кот, спящий на теплой лежанке, закукарекал спросонья петух, и заголосили, подхватили его клич соседские петухи, и разбудили бабу, решившую, что в курятник залезла лиса.
А потом тренькнула, обломившись, сосулька, раскатилась по насту, да и стихло всё.
Баня
Баню готовили с вечера пятницы. Если был черёд отца гоняться в поле с общим стадом, приходилось ждать до вечерней дойки. Пока мать доила, отец степенно ел щи, разминал вилкой ранний картофель, и непременно выпивал стакан водки, залпом. Покурив на крылечке, хлопал по спине мать, пробегавшую закладывать на ночь хлев, подтягивал штаны и шел носить воду. Семья была большой, дед с бабкой, мать с отцом, мы с братишкой, да старая тётка, воды носили много – в молочные бидоны, в чаны, и в котел, вмазанный в печь.
Наносив воды, отец садился с дедом гонять чаи, мама с бабкою, замученные за день скотиной и огородом, валились спать, и только мы возились на сенниках, брошенных на пол.
Ранним утром дед, выпустив корову в стадо, задав поросятам и курам, шёл растапливать печь. Присев на низкую скамейку, закладывал березовые поленца вперемешку с осинкой, поджигал берестяной локон и курил, щурясь на первый едкий дымок. Щелчком отправив окурок в печь, закрывал дверцу, принюхивался к воздуху в бане, поглядывал, не прогнила ли где половица, чисто ли выскоблены лавки, сметал голиком паутину, заглядывал под полки, проверял каменку – нет ли «грествы» от разрушенных камней. Закончив осмотр, выходил, привычно нагибаясь пониже, но все равно, попадал головой в низкую притолоку, и шёл на утренний двор, охая, потирая шишку. Над трубой появлялся сизоватый вначале дымок, обтекал крышу, стлался к земле – вставал туман.
Днём мама собирала в узлы нехитрое ношеное бельишко, замачивала в тазах на заднем дворе, бабушка строгала ножом коричневые куски вонючего хозяйственного мыла, размачивала стружки в плошке, а мы, дети, выдували огромные пузыри через ломкие соломины – пузыри плыли, радужные всполохи играли в них, а язык щипало…
Дед срезал в ближайшем перелеске веники, укладывая березовые ветки, мешая их с дубовыми и рябиновыми – горькими, дымными на вкус. Готовый веник обвязывали понизу бечевкой, а «хвост» подрубали – уголком, или скобочкой. Дед был человеком обстоятельным, а баню ценил особо – в войну спасала, и в самую тяжелую страдную пору, и в зиму, и в лето, и врачевала – все болезни… Настои травяные готовил сам, даже бабку не подпускал. Шёл на луг, на болото, перетирал меж сухих, непослушных уже пальцев травки, подносил к носу, пробовал на язык. Что-то отбрасывал, что-то добавлял, корешки откусывал ножнями – «порядок должон быть!» Томил траву в чугунке, в бане, отчего по парной плыл банный дух, в котором мешалась и мята, и хвоя, и ромашка, и таволга, и шиповник, и липа. В отдельном чугуне запаривал листья и колючки репья, добавлял к ним хмелевые шишки, да блеклую травку, растущую на пожарищах – остудник.
Перед баней мать с теткой мыли избу, а мужики убирали хлев и двор. Отец чистил коровник, поддевая на вилы грязную солому, выталкивал её в крохотное оконце. Дед, стоя на куче, принимал и бросал дальше. Под ногами копошились вечные куры, выклевывая зерно и червяков. Петух, с огромными шпорами на длинных желтых ногах, победно кукарекал, и бежал, шатко переваливаясь, с длинным червяком в клюве. Чистили лошадь, выведя из стойла, скребком, а гриву и хвост расчесывали и подстригали, для красоты. Лошадь фыркала, теплым лбом бодалась с дедом, который, хлопая ее по бокам, поддразнивал – застоялась, голубушка? Ниче-ниче, скоро покос-сенокос, не ленись! Нат-ка, сахарку – и подавал сахар на ладони. Дымка сахар брала губами, мягкими, плюшевыми, а потом кланялась смешно, и скалила огромные желтые зубы. Дед развешивал упряжь для просушки под наветку, успевал и бороны осмотреть, и плуг, и косилку.