Писательская бригада сделалась главной единицей литературного процесса. Эти бригады – в их составе были и крупнейшие писатели эпохи, и литературные поденщики, и откровенные бездари-конформисты, – раскатывали по всей России, мешая великие дела с халтурой, бессмыслицу с подвигом, культуртрегерство с коллаборационизмом. Одни переводили с языков народов СССР бесконечные и одинаковые народные эпосы (а зачастую просто сочиняли эти эпосы): так выживали серьезные поэты, вытесненные в ниши переводчиков, – Липкин, Тарковский, Штейнберг, Шенгели, Петровых. Другие переводили грузинских, украинских, белорусских коллег, дагестанских ашугов и казахских акынов на русский язык. Третьи воспевали железную дорогу, отправляясь в агитпоезде, состав которого утверждал лично Лазарь Каганович, транспортный нарком и вернейший сатрап. Вершиной же оргработы Горького в писательской среде стало создание Союза писателей – организации несравненно более массовой, чем пресловутая Российская ассоциация пролетарских писателей, разогнанная в 1932 году. РАПП делил всех литераторов на пролетариев и попутчиков, отводя последним чисто техническую роль: они могут обучить пролетариев формальному мастерству и отправляться либо на переплавку, то есть на производство, либо на перековку, то есть в трудлагеря. Сталин сделал упор как раз на попутчиков, ибо курс на восстановление империи – с забвением всех интернациональных и ультрареволюционных лозунгов двадцатых годов – был уже очевиден. Попутчики – писатели старой школы, признавшие большевиков именно потому, что только им оказалось под силу удержать Россию от распада и спасти от оккупации, – воспрянули духом. Требовался новый писательский союз – с одной стороны, нечто вроде профсоюза, занимающегося квартирами, машинами, дачами, лечением, курортами, а с другой – посредник между рядовым литератором и партийным заказчиком. Горький занимался организацией этого союза весь 1933 год. С 17 по 31 августа в Колонном зале бывшего Дворянского собрания, а ныне Дома союзов, проходил его первый съезд. Основным докладчиком был Бухарин, чья установка на культуру, технику и некоторый плюрализм была общеизвестна; назначение его основным оратором съезда указывало на явную либерализацию литературной политики. Горький брал слово несколько раз, преимущественно для того, чтобы вновь и вновь подчеркнуть: мы не умеем еще показывать нового человека, он у нас неубедителен, мы не умеем говорить о достижениях… Особый его восторг вызвало присутствие на съезде народного поэта Сулеймана Стальского, дагестанского ашуга в поношенном халате, в серой потертой папахе. Горький с ним сфотографировался – они со Стальским были ровесниками; вообще во время съезда Горький очень интенсивно снимался с его гостями, старыми рабочими, молодыми парашютистами, метростроевцами (вместе с писателями почти не позировал, тут была своя принципиальная установка). Отдельно стоит упомянуть нападки на Маяковского, которые прозвучали в горьковской речи: он уже мертвого Маяковского осудил за его опасное влияние, за недостаток реализма, избыток гипербол, – видимо, вражда к нему была у Горького не личная, а идеологическая. Первый съезд писателей освещался в прессе широко и восторженно, и Горький имел все основания гордиться своим давним замыслом – создать писательскую организацию, которая бы указывала литераторам, как и чем им заниматься, а попутно обеспечивала бы их быт. В собственных письмах Горького в эти годы море замыслов, советов, которые он раздает с щедростью сеятеля: написать книгу о том, как люди делают погоду! Историю религий и церковного грабительского отношения к пастве! Историю литературы малых народов! Мало, мало радуются писатели, надо веселей, ярче, азартней! Понять этот его постоянный призыв к радости можно двояко. Может, он собственный ужас перед происходящим так забалтывал, – но ни в одном из его очерков этой поры нет и тени ужаса, ни даже сомнений в безусловном торжестве справедливости на просторах Союза Советов. Один восторг. Так что другая причина, вероятно, в том, что литература тридцатых годов так и не научилась талантливо врать – и если врала, то очень уж бездарно; Горький искренне недоумевал, видя это. Он был, как ни странно, чрезвычайно далек от жизни, которой жило большинство российских литераторов, не говоря уж о народе, о котором они писали; представления его об этой жизни черпались в основном из газет, а почта его, видимо, строго контролировалась уже знакомым нам секретарем Петром Крючковым. На это указывает посещавший Горького в 1935 году Ромен Роллан. Горький был искренне убежден, что живет в раю, и именно описаний рая требовал от молодых коллег, тщетно пытаясь заразить их своим вечно молодым азартом.
14