Мы переходим сейчас к одной из самых спорных и запутанных тем в горьковской биографии – запутанных нарочито, а на деле весьма простых. Речь идет об убийстве сначала его сына Максима, работавшего в НКВД, а затем и самого Горького. Обе эти версии, превращающие реальность в кровавую шекспировскую драму, не имеют под собой никакой почвы, даром что высказывались любителями кровавых фабул бессчетное количество раз. Сталину для процесса над троцкистско-зиновьевским блоком понадобилась версия об убийстве Буревестника неправильно лечившими его врачами. Разоблачителям Сталина потребовалась версия об убийстве Горького Сталиным – разумеется, при помощи страшного чекистского яда. Бытует также версия о том, что Горького по приказу Сталина отравила Мария Будберг, с которой у писателя с 1934 года были чисто приятельские отношения, но в СССР она продолжала наезжать и успела посетить умирающего писателя. Она-то, оставшись с ним наедине на сорок минут, якобы и дала ему то ли отравленную конфету, то ли ядовитую таблетку. Всем этим версиям несть числа, и весьма жаль, что люди, никогда толком не читавшие Горького и ничего о нем не знающие, интересуются лишь этим аспектом его богатой биографии. Случилось же вот что. На майские праздники 1934 года на даче Горького в Горках, где он обычно проводил время с мая по сентябрь, собралось множество народу, в том числе «красный профессор», советский философ, специалист по диамату и оргсекретарь Союза писателей Павел Юдин, по совместительству спортсмен, морж, любитель крепких напитков и большой друг Максима Пешкова (сближали их спортивные увлечения, автомобили и упомянутые напитки). С бутылкой коньяка они пошли к Москве-реке, бутылку эту там распили и прямо на земле заснули. Юдин проснулся, Пешкова будить не стал и пошел наверх, а Максим еще час проспал на холодной земле и на следующий день слег с воспалением легких. Может быть, его удалось бы спасти, если бы регулярно бывавшие в доме Горького профессора Плетнев и Сперанский не враждовали между собой: Максим просил позвать Сперанского, Плетнев продолжал лечить по собственному методу, а когда в последнюю ночь Максима за Сперанским все-таки послали и попросили сделать блокаду по его методу, он сказал, что уже поздно. В последнюю ночь Максима, с 10 на 11 мая 1934 года, Горький сидел внизу, на первом этаже дачи в Горках, и беседовал со Сперанским об институте экспериментальной медицины, о том, что надо сделать для его поддержки, о проблеме бессмертия. О Максиме не говорили. Когда в три часа ночи к Горькому спустились сказать, что Максим умер, он побарабанил пальцами по столу, сказал: «Это уже не тема», – и продолжил говорить о бессмертии. Можно назвать это признаком железной целеустремленности и величия, можно – душевной глухотой, а можно – панической растерянностью перед лицом трагедии. Павел Басинский вспоминает, что, узнав в Америке в 1906 году о смерти от менингита дочери Кати, Горький пишет покинутой им жене письмо, в котором требует беречь сына и цитирует собственный, сочинявшийся тогда же роман «Мать» – о том, что нельзя бросать своих детей, свою кровь. Это уже вопиющая нравственная глухота – утешать скорбящую мать, вдобавок брошенную им ради новой жены, цитатой из собственного сочинения. Впрочем, всегда найдутся люди, которым глухота как раз и кажется признаком истинного величия, сосредоточенности на единственно важном в ущерб личному и преходящему.