Пушкин любил веселую компанию молодых людей. У него было много приятелей между подростками и юнкерами. В Петербурге водил он знакомство с гвардейскою молодежью и принимал деятельное участие в кутежах и попойках. Однажды пригласил он несколько человек в тогдашний ресторан Доминика и угощал их на славу. Входит граф Завадовский и, обращаясь к Пушкину, говорит: «Однако, Александр Сергеевич, видно, туго набит у вас бумажник!» – «Да ведь я богаче вас, – отвечает Пушкин, – вам приходится иной раз проживаться и ждать денег из деревень, а у меня доход постоянный с тридцати шести букв русской азбуки.
Поэт редко бывает дома, Соболевский снова возит его по трактирам, кормит и поит за свой счет. В гостинице Демута было неуютно, поэтому Пушкин все дни проводит в компаниях за игрой в карты. Обычно игра шла среди знакомых, хотя попадались и случайные игроки. Поэту не везло в игре; он редко выигрывал, а проигрывал суммы приличные. Практически все его доходы от изданий поэм и стихотворений уходили на карточные долги. Как беспечно, с какой-то молодецкой удалью он шел на дуэль, так же беззаботно и по-детски Пушкин играл. Азарт в картах, азарт в любви, азарт в жизни и смерти. Испытывать сильные психологические встряски было в характере поэта. Князь П. А. Вяземский, промотавший в игре не одно состояние, писал Пушкину: «Слышу от карамзинских дам жалобы на тебя, что ты пропал без вести, а несется один гул, что играешь не живот, а на смерть. Правда ли? Ах, голубчик, как тебе не совестно?»
Какую-то маниакальную карточную игру Пушкина обсуждали и в Москве, и в Петербурге. Говорили, что поэт проиграл за раз 17000 рублей. «Должники мне не платят, – жаловался он богатому И. Я. Яковлеву, – и дай Бог, чтоб они вовсе не были банкроты, а я (между нами) проиграл уже около 20 т. Во всяком случае, ты первый получишь свои деньги». О карточной игре, любимом после секса занятии, Пушкин откровенно писал:
Ксенофонт Полевой, несколько неприязненно относившийся к поэту, оставил верную характеристику его образа и поведения в Петербурге: «Он жил в гостинице Демута, где занимал бедный нумер, состоявший из двух комнаток, и вел жизнь странную. Оставаясь дома все утро, начинавшееся у него поздно, он, когда был один, читал, лежа в своей постели, а когда к нему приходил гость, он вставал, усаживался за столик с туалетными принадлежностями и, разговаривая, обыкновенно чистил, обтачивал свои ногти, такие длинные, что их можно назвать когтями. Иногда я заставал его за другим столиком – карточным – обыкновенно с каким-нибудь неведомым мне господином, и тогда разговаривать было нельзя.
Известно, что он вел довольно сильную игру и всего чаще продувался в пух. Жалко было смотреть на этого необыкновенного человека, распаленного грубою и глупою страстью. Зато он бывал удивительно умен и приятен в разговоре, касавшемся всего, что может занимать образованный ум. Многие его суждения и замечания невольно врезывались в память. Говоря о своем авторском самолюбии, он сказал мне: “Когда читаю похвалы моим сочинениям, я остаюсь равнодушен: я не дорожу ими; но злая критика, даже бестолковая, раздражает меня”… Самолюбие его проглядывало во всем. Он хотел быть прежде всего светским человеком, принадлежащим к высоко аристократическому кругу. Он ошибался, полагая, будто в светском обществе принимали его, как законного сочлена; напротив, там глядели на него, как на приятного гостя из другой сферы жизни, как на артиста, своего рода Листа или Серве. Светская молодежь любила с ним покутить и поиграть в азартные игры, а это было для него источником бесчисленных неприятностей, так как он вечно был в раздражении, не находя или не умея занять настоящего места…
В 1828 году Пушкин был уже далеко не юноша, тем более, что после бурных годов первой молодости и после тяжких болезней он казался по наружности истощенным и увядшим; резкие морщины виднелись на его лице, но все еще хотел казаться юношей. Раз как-то, не помню, по какому обороту разговора, я произнес стих его, говоря о нем самом:
Ужель мне точно тридцать лет?
Он тотчас возразил: “Нет, нет у меня сказано: ужель мне скоро тридцать лет. Я жду этого рокового термина, а теперь еще не прощаюсь с юностью”. Надо заметить, что до рокового термина оставалось несколько месяцев. Кажется, в этот же раз я сказал, что в сочинениях его встречается иногда такая искренняя веселость, какой нет ни в одном из наших поэтов. Он отвечал, что в основании характер его грустный, меланхолический, и если он иногда бывает в веселом расположении, то редко и не надолго».