— Он от меня без ума. — Я вызывающе посмотрела на гостя, который, сама не знаю почему, был мне неприятен.
Он, бедный, всегда, до самой своей смерти, писал обо мне плохо, хотя видеть мог лишь в таких маленьких ролях, которые даже не упоминались в афише. Он написал обо мне в роли Третьей продавщицы в пьесе «Голубое воскресенье»: «Каталин Кабок всего лишь тридцать секунд находилась на сцене, но и эти тридцать секунд показались зрителю слишком долгими». Лаци, который никогда не пользовался своим авторитетом, если дело касалось меня, настолько рассвирепел от такой злобности, что позвонил председателю Союза журналистов и потребовал исключения улитколицего.
— К сожалению, не могу этого сделать.
— Почему? — закричал, выйдя из себя, Лаци.
— Я только что получил известие, что на подъезде к Секешфехервару он на своей машине врезался в дерево на обочине шоссе и скоропостижно скончался.
Я разрыдалась. И сейчас, в ванне, готова заплакать, думая о бедном улитколицем, и, ей-богу, была бы рада, если бы сегодня вечером он сидел в театре в первом ряду, и даже не возражала бы, если бы он написал плохо об этой моей роли, которую — я это чувствую — сыграю очень хорошо.
Как многих из тех, кто бывал у нас в гостях за прошедшие десять лет, уже нет! Не одна сотня людей побывала в нашем доме за это время: актеры, критики, директора сберкасс, члены совета, партийные деятели, — Лаци любит общество.
И тогда, на другой же день после свадебного ужина, он пригласил нового гостя. Дюри Форбата.
Лаци был с ним восхитителен. Он встретил его вопросом, нет ли у него новой пьесы. Выяснилось, что есть. Они съездили на машине на квартиру к Форбату за рукописью, и застигнутый врасплох писатель в девять часов вечера, сидя за нашим маленьким журнальным столиком, с горящим лицом читал свою пьесу «Что же завтра?». Пьеса рассказывала об одном архитекторе, который, не веря в прогресс человечества, в своем собственном доме с членами своей семьи создает то прекрасное общество, о котором мечтали великие революционеры.
Мне казалось, что я слушаю хорошую и интересную пьесу, и по прочтении я наградила ее восторженными аплодисментами. Однако Лаци не хлопал. Он сидел вытянув вперед голову и молчал. Форбат отчаянно смотрел на меня, а я не знала, как ответить на этот его взгляд, и потому с сочувствием деликатно опустила глаза.
— В этом таится возможность шедевра! — неожиданно воскликнул Лаци. — Я до тех пор не выпущу тебя отсюда, покуда ты этот шедевр не создашь.
Он схватил рукопись и повел писателя в комнату для гостей. Три недели они там жили оба, мне позволялось заходить к ним, лишь когда мы с тетей Марией накрывали им на стол или выгребали из разных углов комнаты сотни перемаранных выброшенных страниц.
Тут я впервые поняла, что это такое, то, что называется творческой лихорадкой. Лаци в это время не брался ни за какие роли в кино, ни за работу на радио: днем и ночью, можно сказать — беспрерывно, он работал с Форбатом. Через неделю к нам пришли директор Большого театра, секретарь Государственного совета профсоюзов, симпатичный замминистра и председатель Союза писателей; они провели несколько часов в святилище, куда мне даже вступать было запрещено.
Вторую ночь своего супружества я провела дрожа в одиночестве и — признаюсь в своей слабости — хныча, но вскоре мне удалось справиться с этой недостойной творческого человека мелочностью. На второй неделе я уже гордо плакала все мои бессонные ночи напролет. С высоко поднятой головой я ждала: вдруг Лаци все же придет ко мне; и когда он не приходил, я чувствовала, что поднимаюсь еще на одну ступеньку в воспитании твердости духа.
В первый день третьей недели, на заре, в мою спальню ворвались двое бородатых мужчин.
— Пьеса готова! — проорали они, обнимаясь.
Сорок человек слушали в тот вечер пьесу «Что же завтра?». Только тогда я по-настоящему осознала, насколько глупа. Я не помнила, чтобы уже однажды ее слушала! Даже теперь, десять лет спустя, лежа в этой ароматной, пахнущей хвоей, воде, я продолжаю думать, что, когда Форбат читал свою пьесу впервые, главным героем был архитектор, а не чугунолитейщик.
Как бы там ни было, все приглашенные с воодушевлением аплодировали. Все жали Форбату руку и заранее желали Лаци удачи в его роли, явно тянущей на премию имени Кошута. Во время восторженных рукопожатий Форбат снова искал моего взгляда, как при первом прочтении. Но теперь я не смела смотреть ему в глаза, не смела, потому что новая пьеса мне совершенно не понравилась.
Гости один за другим торжественно и восторженно отзывались о пьесе. Лишь я молчала, с завистью слушая страшно умные, для меня непонятные рассуждения симпатичного замминистра, профсоюзного секретаря, председателя Союза писателей и остальных выступавших. Господи, вздохнула я про себя испуганно, ну почему же я такая глупая?