— Это будет первая моя премьера. Самая большая мечта моей жизни. Как ни странно, осуществится она здесь, за колючей проволокой.
— Вы ставите меня в трудное положение. Мне не хотелось бы служить препятствием на пути к мечте. — Он поддерживал меня за руку, пока мы добирались до моих, положенных на кирпичи досок. — Это ваши апартаменты?
— Да.
— Довольно уютно.
— Правда? Мне тоже нравится, — благодарно улыбнулся я, с облегчением возвращаясь в горизонтальное положение.
Степан Исаев поправил тряпье у меня в изголовье. В бараке загремел громовой баритон Эрнё Дудаша. В ответ послышались проклятия и ругательства. Артисты мои просыпались.
Утром четыре морских офицера, представляющих союзнические державы, торжественно перенесли меня в третий барак и вместе с моими досками водрузили в первый ряд. Отсюда я со всеми удобствами мог озирать сцену. Репетиция шла с оркестром, с декорациями, в костюмах.
Актеры играли так, будто рядом лежал не я, а покойник, и поглядывали на мое ложе, словно на катафалк. Андор Белезнаи, он же Бао-Бао-Бао, украшенный разноцветными перьями, прыгал по сцене сдержанно, даже, можно сказать, деликатно, на его выкрашенном коричневой краской лице застыла какая-то лошадиная, тысячелетняя доброта. Хуго Шелл забыл про свои трюки с жевательной резинкой, зато, играя любовные эпизоды, сентиментально заплетал в косички листья на юбочке Акабы. Мангер, он же английский лейтенант Гамильтон, время от времени бросал на меня слезливые взгляды и громко, с дружеской участливостью сморкался. Эрнё Дудаш гудел, изо всех сил стараясь сдерживать голос; Палади не было слышно даже в первом ряду, зато слышны были его вздохи. Кубини совсем преобразился в девочку и в свои песенные номера неожиданно вставлял колоратурные трели.
После первого акта исполнители спустились со сцены и, тихо усевшись вокруг меня, стали ждать поправок и замечаний.
— Спасибо, ребята, за такие прекрасные похороны, — приподнявшись на локте, сказал я. — Все было чудесно, вы так трогательно меня отпевали… Ей-богу, будь я сейчас на том свете, поклялся бы, что давно так славно не помирал. Но поскольку я еще жив, то не могу вашу игру оценить высоко. А если откровенно, играли вы из рук вон плохо. Ведь пьеса, пускай это оперетта, приветствует рождение нового мира. А потому играть ее нужно энергично, с подъемом, с сознанием торжествующей надежды, ибо вера в мир…
Не в силах продолжать, я откинулся на доски.
Блеск очков надо мной.
— Мицуго, не беспокойся, репетицию я закончил. Съешь вот немного супа и жженого сахара. После обеда придет врач.
Торда покормил меня мучной похлебкой. Я ел с большим аппетитом. Потом с наслаждением хрустел ароматными желтыми сахарными крупинками.
— Из-за театра ты и не думай переживать. До премьеры буду вести репетиции я. Спектаклю, собственно, не хватает сейчас только отшлифованности и сценической дисциплины. До премьеры ты наверняка окрепнешь и в конце спектакля сможешь выйти на сцену, раскланяться.
— А ты разбираешься в режиссуре?
— Если нужно, я разберусь в чем угодно. Наверное, смог бы даже собрать самолет, если бы приспичило.
— А где ты взял столько сахара?
— Украл. Воровать сахар — одно из моих маленьких увлечений. Дома я воровал его для собак. Как-то ухитрился даже украсть пиленого сахара на торжественном приеме. Здесь вот ты у меня вместо бродячих псов, которых я подкармливал в подворотнях глухих переулков и у фонарных столбов.
— Ты украл свой собственный сахар? — растроганно смотрел я на писателя.
— Нет, свой я съел. А этот украл у Лехеля Ванчи.
— Кто такой Лехель Ванча?
— Бывший советник министра, майор запаса. Бывший друг моего отца. Пятьдесят семь лет. Живет в офицерском лагере. Он просил, чтобы я его сюда перевел, к артистам, и чтобы ты написал для него роль матери. Он еще в первую мировую войну имитировал женщин в одном таком лагере. Тогда он выступал в амплуа субреток, но теперь, естественно, постарел. Это он вынужден был признать.
— И как же ты украл сахар?
— Он сам дал, вроде как взятку, а я принял, хотя знал прекрасно, что роль мы ему не дадим.
— Не надо было брать.
— Это я — в наказание.
— В наказание? Он же был другом твоего отца.
— Да, но он — фашист.
— Ты уверен?
— Удостоверился в этом своими глазами.
— Когда?
— Сегодня. Этот подлец, чтобы доказать, что он венгерский патриот, гнусно унизил одного немца.
— Как?
— За кусок хлеба заставил беднягу встать на колени и десять раз повторить: «Я — паршивый немец». Опасен не только тот, кто себя признает фашистом, но и тот, кто не понимает, что он — фашист.
— Я тоже знал одного такого. Вера любила его до меня. Красавец еврей, обожал женщин, деньги, жизнь, смеяться любил. Кажется, других качеств у него не было.
— Этого вовсе не мало. На свете есть, по-моему, люди с куда более скудной душой. Причем, Мицуго, таких огромное количество. Ты не устал?
— Нет.
— Хорошо, тогда расскажи мне о первой любви Веры, потом спи, пока не придет Степан Исаев и не отыщет у тебя самую подходящую вену.
Надо мной, краем крыла задев мне лицо, пролетел теплый ветерок. Я зажмурил глаза.