— Видите, и Норе тоже прислала цветы! — показываю я на сияющую белизной корзину, чтобы окончательно выкарабкаться из похожего на дурноту премьерного волнения.
— Очень красивые.
Я подхожу к нему.
— И вам спасибо за цветы, Дюри. Я обещаю, что сделаю все, что только в моих силах, — я кладу руки ему на плечи — у меня это самый прекрасный вечер в жизни.
Встав на цыпочки, я обнимаю его за шею и под умиленные слезы папы и мамы братски целую его. Он совершенно тощий, без мускулов, просто хрупкий, как подросток. Он обнимает меня за плечи, на мгновение прижимает к себе и тут словно становится сильным.
Входит директор. Он тоже едва стоит на ногах. Я вынуждена принять к сведению: меня все боятся. Он такой мрачный, что мне, глядя на него, хочется смеяться.
Дюри передает папе и маме два билета в ложу, и директор через сцену проводит их в зал. Но прежде они все обнимают и целуют меня.
— Что-нибудь еще нужно, госпожа актриса? — спрашивает гримерша.
— Спасибо, ничего.
— Я все же попрошу сделать вам лимонад, — смотрит она на меня тоже с очень настойчивой заботливостью.
Мы остаемся вдвоем с Дюри.
— Писателем быть еще ужасней, чем актрисой, — наконец рассмеялась я.
— Почему?
— Вы так скорбно стоите тут, Дюрика. Очень ужасная вещь такая вот премьера?
— Весьма.
— И вы всегда такой несчастный?
— Думаю, да.
— Но сегодня особенно, правда?
— Нет, нет…
— Однако теперь уж ему пора бы приехать!
— Наберитесь терпения!
— Не будь вас рядом, меня бы кондрашка хватил.
— Но я ведь здесь.
— Все же это безобразие. Как ни считай, он уже должен был приехать, чтобы быть со мною рядом. В четыре часа он повез Жаклин на киностудию, в полпятого они, наверно, были уже там, час на переговоры — это половина шестого, оттуда отвезти Норе в гостиницу — я с большим запасом считаю — это шесть, из гостиницы домой — это четверть седьмого, переодеться — полчаса, из дому сюда — без четверти…
Дюри смотрит на часы.
— Вот видите, Кати, вы сами насчитали без четверти. Посмотрите, до без четверти семь еще две минуты.
— Тогда он должен приехать через две минуты.
— А если переговоры на студии продлились чуть дольше, тогда он не сможет приехать без четверти. Может случиться, что он, запыхавшись, влетит в зрительный зал лишь в последний момент.
— Да, иметь очень знаменитого мужа — большое неудобство. Вы знаете жизнь Ракоци? — перехожу я неожиданно на другую тему, потому что не хочу больше мучить ни его, ни себя.
— Не очень.
— И не знаете, кто была его любовница в Париже?
— Ракоци?
— Его самого.
— Не знаю.
— Который час?
— Перестаньте спрашивать, который час!
— Значит, без четверти.
В это время выпускающий дает два звонка. Я хватаюсь за голову. Дюри кричит на меня:
— Очень прошу вас, думайте только о роли!
— Вы правы. Пойду на сцену, немножко похожу в декорациях. Может, это меня успокоит.
— Я пойду с вами.
— Пожалуйста, останьтесь здесь. И если Лаци приедет…
— Я пойду с вами. Вы обязаны слушаться автора.
— Хорошо, пойдемте. У меня чистый голос?
— Чистый.
Мы выходим в коридор, там суматоха: пожарник принюхивается, идет с лимонадом гримерша. Она тоже очень бледная. Смотрит на меня без всякого выражения.
— Пожалуйста, госпожа актриса, — протягивает она мне на маленьком желтом пластмассовом подносике лимонад.
— Спасибо, я не хочу.
— Поставлю на ваш столик, — шепчет она и бесшумно проскальзывает мимо меня.
В конце коридора появляется мой партнер Фери Ковач. Он большими шагами несется вперед и ругается на чем свет стоит. Это немного развлекает меня, и я смеюсь. Фери никак не реагирует на мой смех. Увидев меня, он делает торжественное лицо и безмолвно проходит мимо. Даже не поздоровавшись. Да еще и с автором. Ужасная вещь премьера, все слепы и глухи от волнения.
Через железную дверь выходим на сцену. Дюри берет меня под руку. В нескольких шагах от нас шушукаются две актрисы. Когда мы подходим ближе, они испуганно отскакивают друг от друга и с неестественной громкостью заводят разговор о тряпках. Наверняка кости мне перемывали, провал пророчили. Мерзавки. Во время премьеры неизбежно проявляется творческая зависть. Однажды Дюри рассказывал, что когда видит на премьере своих коллег-писателей с воодушевлением аплодирующими, то знает, что написал плохую пьесу. В это время действуют тайные силы. Коллеги-актеры тоже сидят в зрительном зале напряженные и нервные, и даже теми, кто действительно в хороших отношениях с актером, играющим на сцене, все равно овладевает некая теснящая злость. Руки оживленно хлопают, а в глубине душ таятся странные тревоги и тявкают шавки зависти, и поэтому надо хлопать с удвоенной силой, чтобы не слышно было их лая.
Может быть, я злая? Нет. Я ясно вижу, что даже декораторы смотрят на меня с подозрением. Отовсюду хитрые взгляды. Совершенно очевидно, что все меня считают бездарной, я читаю на лицах приметы провала.
— Я останусь здесь, на сцене, за кулисами, не буду спускаться в зрительный зал, — слышу я рядом голос Форбата, и он сжимает мое запястье.
— Из-за декораций вы ничего не увидите.
— Не беда. Отсюда я лучше почувствую спектакль. Я останусь рядом с вами.
— В этом нет никакого смысла, Дюри.