Она еще осталась на станции, а я пошел домой. Тогда я не понимал, что случилось, а позже выяснилось вот что: Лара вернулась с фабрики раньше обычного. Она порезала палец, ей сделали перевязку на здравпункте и отправили домой. Дома она нашла записку Сергея, позвонила в школу, побежала в военкомат. Оттуда дежурный позвонил на станцию. Вот почему железнодорожники осматривали каждый вагон и меня приняли за Сергея.
Дома я прежде всего порвал свою записку, а что касается Сереги, то ему, как всегда, повезло. На следующей станции его почему-то не сняли, и он спокойно покатил в сторону фронта.
А я так и остался дома. И конечно, мама узнала, что я был с Серегой, но все обошлось без скандала: она почти не ругала меня, а Нюра даже сказала, что я молодец и она гордится моим поступком.
А вот в школе сложилось все по-другому. На другой день меня вызвала к себе Нинель Викторовна. Она встретила очень ласково, улыбнулась:
— Присаживайся, Агеев.
Я сел на краешек стула.
— Ну расскажи, зачем ты это сделал?
«К чему спрашивать о том, что совершенно ясно? Мама и Нюра этого не спрашивали».
— Не подумал? Да?
«Опять не то… Как можно было „не подумать“? Наоборот, все до мелочей было думано-передумано.»
— Обещай мне, что этого больше не будет…
«Зачем же я буду ей обещать? Лучше промолчать». А дальше началась сплошная педагогика.
— Собственно говоря, я хотела выяснить, почему ты стал учиться слабее, чем прежде…
— Кто его знает… — шмыгнул я носом.
— У тебя носовой платок есть?
Я стал рыться в карманах.
— Прежде ты учился много лучше… Ведь так?
— Ну…
— Не «нукай» — ты не на конюшне…
Она перестала улыбаться.
— Что с тобой? Ты, говорят, увлекаешься «чикой»?
При чем здесь «чика»? Да разве все расскажешь? Может быть, дело в том, что все время хочется есть, а может быть, дело в той бумажке, в которой незнакомым почерком написано, что «верный воинской присяге, пал смертью храбрых под Наро-Фоминском рядовой Григорий Захарович Агеев… Похоронен в братской могиле…» А Григорий Захарович — это просто наш Гриша… Обо всем этом можно бы сказать Ивану Михайловичу, а вот Нинель Викторовне — нельзя. Нет таких слов, чтобы сказать. Ведь не скажешь, что последнее время мама стала сухонькой и маленькой и все чаще подолгу молчит. А Нинель Викторовна — молодая, красивая — спрашивает:
— Кто твои друзья?
Я не знаю, что ответить. Теперь Сереги нет. А может, мой друг — Зоя, которую я вожу в школу?
— Какие книги ты читаешь?
Стоит ли рассказывать ей, что я давно уже ничего не читаю. Потому что у нас темно. Вечером, сидя перед раскрытой печкой, я едва успеваю приготовить письменные уроки. И то кое-как… Я опять молчу. Нинель Викторовну обижает мое молчание.
— Ну почему ты ничем не хочешь поделиться со мной? Какой ты скрытный, — вздыхает она, — а напрасно. Я, возможно, могла бы помочь тебе…
«Не нужно мне никакой помощи», — думаю я и так сжимаю в кармане алюминиевую расческу, что острые ее зубья впиваются мне в ладонь.
— Можешь быть свободным, — произносит, наконец, Нинель Викторовна.
Этой же весной фабрика выделила маме три сотки земли. Кирьяковы тоже могли взять, но брать не стали, потому что они уже собирались домой (надо сказать, что они с первого же дня, как поселились у нас, все собирались домой).
Землю «вырешили» километрах в трех от города в местности, которую назвали «Холерными бараками». Когда-то здесь, еще при царе, во время холеры, построили несколько домов для больных. Теперь домов уже не было. На том месте, где когда-то они стояли, возвышалось несколько поросших молодыми деревьями холмов, да темнели какие-то ямы.
— Много народа здесь повымерло. Еще дед мой рассказывал, — пояснила нам мама.
Теперь о смерти ничто не напоминало — в частом березняке пели птицы, а на полянах цвели огоньки…
Мама родилась в селе Кожевниково и на всю жизнь сохранила любовь к земле. Ей давно хотелось иметь свой огород. До войны — для души, в войну он помог бы нам прокормиться.
Между прочим, был не огород, а просто большая поляна. Среди травы торчали колышки с номерками. Наш номер был тридцать седьмой. Участок этот достался нам по жребию. Что такое «жребий», я не знал, но мне здесь понравилось. И мама была здесь совсем другая — веселая, сильная, будто помолодевшая на много лет. Она копала и готовила землю под рассаду капусты и помидоров, а мы с Нюрой таскали воду из лога, где протекал ручей. Когда шли обратно, Нюра уходила вперед, а я, как ни старался, все равно отставал. Идти быстрее никак не получалось — ведра раскачивались, и вода расплескивалась. Плохо было только то, что здесь, в лесу, особенно хотелось есть. Мы с Нюрой никак не могли дождаться ужина.