Бесполезный и опостылевший ему хуже горькой редьки зуб обвязывал суровой ниткой, другой конец нитки крепил к дверной скобе, а сам садился посередь избы на табуретку – спиной к иконам, помолившись прежде «этим… Пантилимону с Антипой и Заступнице-то». Садился и забывал тут же, зачем сел, и засыпал, забываясь.
Тот, кому выпадала эта немилосердная участь, отворял, ни сном ни духом, со всего размаху тяжёлую дверь и вырывал с лёгкостью из приоткрытого в дрёме рта Григория Митрофановича надоевший ему «расхлябанный станочек».
Соскакивал старик, как ужаленный, с табуретки, размахивал, от пчёл как будто рьяно отбиваясь, руками, таращил красные, похожие на обмылки, спросонья глаза и честерил на чём свет стоит своего врачевателя, грозно суля, если уж не убить того, так покалечить. И если врачевателем оказывался гость, к тому же редкий, незнакомец, а не привычный ко всему тут домочадец, отступать гостю приходилось в великом перепуге и в несказанном изумлении, а после – ещё долго-долго обходить сей дом стороной.
С дедом же моим, и тоже по отцу, Павлом Григорьевичем, зубное дело иначе обстояло – тот муки зубовной не изведал. До Первой германской, в молодости, он гвозди зубами из досок вытаскивал, когда на спор, в задоре, а когда и по нужде – где инструмента вдруг необходимого не подвернулось. Зубами их, гвозди, и выпрямлял. А после, угодив два раза на фронте в газовую атаку «немцев-австрияков», лишился всех зубов до единого без боли и сразу – как семечки, их выплюнул. И ел с тех пор до самой смерти только тюрю, но силой при этом обладал недюжинной: «зубов ни штуки не имея», зажав край мешковины только дёснами, мог он поднять и пронести сколько-то – но тут уж, точно, думаю, что без нужды, а на спор – «куль с мукой, парень, полнёхонький».
Так мне рассказывал отец.
А у него, у моего отца, я и не знаю, болели ли когда зубы, нет ли, болело ли у него что-нибудь и когда-нибудь вообще, не ведаю. Не о душе тут речь, чужая-то – потёмки. «Чужая» тут – по поговорке. Выпивши, если и жаловался он на что-нибудь, бывало, так лишь на ноги. Простреленные они у него были на войне из немецкого пулемёта – давали о себе знать в определённую погоду, непогоду ли. Силы-то тоже был – дай Бог любому. Но не о силе речь тут – о зубах.
В каком состоянии находились зубы у моих предков по материнской линии, мне не известно, и по объективным обстоятельствам: ни дедушку и ни бабушку увидеть мне не довелось – задолго до моего рождения на «комсомольской» стройке бок о бочок и упокоились, в Игарке, за полярным кругом. Мама была там тоже, говорила: «Зубы у нас у всех цинга поела – есть ей, цинге, заразе, больше нечего там было».
Мои зубы мне о себе не напоминали до поры до времени. Не замечал их, как здоровье, когда им, здоровьем, что называется, не обижен. Заставил сам себя внимание своё привлечь к ним.
И у меня, как говорят в американском кино волевые хорошие парни, получилось.
Не мальчишкой уже. За малым, может быть, не мужиком ещё. Демобилизовавшись с флота Тихоокеанского, двадцати одного году, с душой на гюйсе и на лентах бескозырки, вернулся я домой в мае, когда медунки только расцветали, а у черёмухи ещё и листьев не было. Разлив. Распутица. В селе родном моём, в Ялани, малолюдно – и куда все подевались, непонятно, – уже после Пасхи.
День тёплый, в мае-то на редкость, ясный выдался – на всю жизнь перед глазами будто пропечатался – как клип назойливый, не переснять который, а обидно. Делать нам нечего – на рыбалку не подашься: вода высокая в реке, к берегу не подступишься, – бродим мы с другом, Володей Черемных, неприкаянно слоняемся по улицам пустынным, стреляем с рогаточек по выброшенным из домов за зиму лампочкам негодным да флакончикам разным, своё отслужившим, что из-под снега дружно вытаяли. Рогаточки у нас такие: тоненькие, сплетённые ради крепости и убойности вчетверо, резиночки на пальцах – на указательном и среднем – кто не знает про такие. Пульки делаем из проволоки – по-серьёзному – не из бумаги. Володя сам себе – отдельно – пассатижами. А я: от длинного мотка проволоки, который таскаем за собой, как боеприпасы, отламываю короткий кусок, сантиметра в два, но не меньше, ставлю его, как макаронину, на нижний коренной зуб, или
Поставил я, как обычно, заготовочку на зуб, другим притиснул, а она возьми да и войди мне, не согнувшись, в оба: как будто ломом прободало голову мою навылет – так показалось. Стою – как не упал, опомнился не сразу вроде, – и рта разявить не могу – электросваркой будто запаяли. В висках – как по иголке.