Чей-то толстый, охристый, как ржавчина, кот, брезгливо ступая на влажную траву и высоко при этом задирая лапы, преодолел лог, в угор взобрался, как одышливый, теперь медленно, чего-то будто опасаясь, переходит ведущую к моему дому дорогу. В гости направился, плетётся из гостей ли, с тоской во взгляде, без всякой цели ли болтается – нет у него других дел и обязанностей, нет над ним и командиров, сам себе хозяин, хоть и кормит кто-то его, явно, досыта – на вольном промысле так не разъешься; больной разве – опух, как от водянки.
Пуще прежнего защебетали ласточки – его, кота, наверное, заметили, злостного разорителя.
Тот, разоритель злостный, и не прячется. Может, и был когда-то разорителем, теперь же видно – не охотник.
Пересёк, увалень, дорогу, грузно и неуклюже вскарабкался на мою, как на свою, поленницу, долго пробовал и примерялся, пойти помочь ему хотелось, устроился всё же на большом берёзовом полене, вскинул заднюю ногу – лижется. Не замечал его здесь раньше – издалека, наверное, припёрся.
Воздух прозрачный – за ночь отстоялся – как в посудине. Ельник – как выписан – проглядывает чётко, чуть лишь не колется – так ощущаешь.
В Ялани и в доме у меня светло, от солнца, ослепительно – день Божий; тоже, в июле-то, последний, как и утро. Какой же свет есть невещественный? – и не представишь.
Попил крепкого чаю, пустого. Свежий не стал заваривать – вчерашний.
Воды в дом принёс – закончилась, на чай едва хватило.
Стою возле окна – смотрю в улицу – жду: Володя Прутовых должен приехать.
Жужжат на стёклах пауты и слепни, как называют их у нас: слепцы. Дверь чуть, пошёл куда или, входя, открыл, и тут как тут они, не прозевают, уже летают по избе, после на стёклах окон собираются – пока хватает сил у них, бьются о стёкла бесполезно, мечутся. Если не выпустишь, умрут, на подоконниках засохнут, сметай потом их.
Вспомнилось вдруг и почему-то, как рассказывал он, Володя, о бабушке своей, Феклисье Измаиловне. Встретит она, бывало, в доме или в ограде одного из своих многочисленных внуков или внучек, были у неё уже и правнуки и правнучки в то время, остановит того, уже готового остановиться, положит ему (ей ли) на голову ладонь и скажет: «Здравствуй, здравствуй, бравый казачонок (казачка ли), как тебя кличут, выпало из памяти. Я ведь, родной ты мой (или родная), Бог мне в свидетели, шибче всех остальных тебя люблю. Те всё проказничают, озоруют, а ты послушный у меня, только чуть с ног меня не сшиб вот. Пошто так бегашь?… Кто-то очки мои тут спрятал давеча, в книге картинку надо было разглядеть. Не ты?… Да, обожди-ка, то забуду». Мы никуда и не спешили, дескать. Достанет она, Феклисья Измаиловна, по словам Володи, из глубокого кармана кофты, иной ли какой одёжки, цветной кулёк матерчатый с конфетками-подушечками и угостит всегда одной, другую даже не проси – не даст. Нет у неё, мол, больше ничего, хоть и карман топорщится на кофте. После скажет: «На, милый мой (или милая), возьми, почмокай, покамест зубки молодые – чё их беречь, раз скоро выпадут. Ступай, ступай. Христос с тобой – Тот тебе больше даст когда-нибудь, если в тюрьму не угодишь, помилуй, Боже, племя каторжанское». И так с каждым, без разбору. Закончатся у неё в кульке