Читаем Былина о Микуле Буяновиче полностью

Время старит, время лечит, время за всех думает. Времечко летит. Опознал Илья Авдотью, ошалел от злобы, от нежданной встречи, от паскудных дум о ней. Как только Бог спас — не изувечил ни коней, ни пассажиров? Выпряг молча лошадей, отвязал седло и оседлал коренника, сел на него и, взяв в поводья пристяжных, поскакал в кабак. Не слезая с лошади, стал стучать в окошко с остервенением, с громкой руганью, пригрозил окна разбить. Разбудил кабатчика. Купил бутылку водки и всю обратную дорогу полулежа на седле пил из горлышка. Не взяло, не свалился, даже не вздремнул. У дедушкиной пасеки остановился и больно настегал обиженных лошадей. Лишь зря — приехал домой, а дома новая подвода в другую сторону, подальше расстоянием — тридцать две версты. Почтаря повез на паре, в простом коробке. Ехал, качался на сидении, красными глазами оглядывался на сухопарого почтаря и сплевывал через плечо на сторону густую, горькую слюну. Только, когда свез почту, поехал назад, в жаркий полдень — уснул в кузовке и, потеряв где-то картуз, спал почти до вечера.

Под вечер проснулся — ничего не мог понять. Вывалился из повозки на траву, оцарапал щеку и закричал осипшим голосом:

— Тпру-у, опасна боль вас задави!

Поднялся, огляделся, едва сообразил. Лошади с утра отъехали не больше семи верст, вожжи выпали из рук Ильи, запутались в колесах и кони, свернув с дороги, с пригнутыми к груди мордами стояли весь остаток дня. Проголодались, надоело им стоять с распяленными ртами, пятились, пятились, повернули колесо и опрокинули телегу.

— Вот ладно я проспал! — сказал Илья.

Выпряг лошадей, пустил на корм, а сам пошел искать воды — нутро горело пламенем.

И вспомнил про купца, горевшего вчера от водки, и про остальное.

— Сон какой поганый снился! — проворчал Илья, и нигде не находя воды, пошарил голову. — Картуз потерял! Будь ты проклято! Чего это со мною деется?

Полежал, пока лошади жадно во весь рот хватали отаву. Поднялся. Посмотрел на дорогу — двое странничков идут: мужик с мальчишкой. Знакомые. Вчера их видел где-то.

Высоко поднялась грудь от вобранного воздуха.

— Значит ни какой не сон, а истинная правда! Фу-у, ты, Господи!

Обождал. Так и есть: Петрован с Микулкой шагали по тракту.

— Ну, куда теперь шагать-то? — не здороваясь, закричал Илья надорванным, с привизгами голосом и молча, отобрав у Петрована бутылку с запасной водой, выпил ее звонкими глотками, глубоко вздохнул и проворчал:

— Нашли потерю-то. Кого еще? Куда пошли?

Петрован смолчал, Микулка жалко заскулил, бормоча что-то усталое себе под нос.

— Давай, Василич, запрягать. Поедем.

Петрован вздохнул и молча разгрузился от котомок: сегодня нес он свою и Микулкину. Микулка ослабел, глазенки у него блестели и в горле что-то поскрипывало и задевало, когда он дышал.

Как только сели в кузовок, Микулка сунулся в сено и, свернувшись калачиком, лег и заплакал. Пощупал Петрован голову — даже руку обожгло. Ночевали где-то в поле на жнивье — продрог, простыл парненко…

Всю дорогу молчали. Только, когда въехали в село, Илья сказал:

— Василич, подойди пешком. Паренька довезу. Ежели заворчит — скажу: хворого подвез.

А Микулка и в самом деле ничего не помнил. Вынули его и положили в амбар, где летом спал Илья.

По какой-то темно-желтой или темно-красной норке червячком полз Микулка под землю. Глубоко-глубоко уполз он от поверхности, где растут травы и хлеба, где солнце светит и где так сладко с костыльком, с холщовой сумочкой идти босым и непокрытым шапкой по пыльным, далеким дорогам. Душно и тепло и жарко, тесно теперь ему, а надо ползти дальше. И делаются пальцы рук его, как горы огромные, твердые и тяжелые — один палец весь свет перетянет; то опять делаются маленькими, легкими, как соломинки, — едва нащупает. А надо плыть в вязкой и горячей тине земли глубже и дальше от тех распрекрасных вольных и светлых полей, где только один раз мелькнула женщина с купцом на тройке. Родимая и милая, противная и страшная, неправдишная Дунюшка — сестра… Потом были проблески, приходили в амбар люди: Илья, отец, молодица и старушка, белоголовый мальчик — сын хозяйского Матвея — Провушка; даже раз, сам старик-хозяин с костылем останавливался в дверях, с пухлым, вываливающимся поверх опояски, животом. Что-то говорили, может быть, — жалели, может быть, — дивились, что не умирает долго, а умереть должен. И опять спускался червяком Микулка, сначала в желто-красную, а потом в черно-желтую норку, и полз и полз, изнемогая, и зная хорошо, что никогда не выползет на свет…

Нет, выполз! Выдюжил! В нитку тоненькую вытянулся, вот-вот оборвется. Выполз. Первое, что увидал и понял — щелку в черной покатой крыше амбара, а потом склонившееся, совсем старое лицо отца.

— Ну, што болезный мой! — услышал в первый раз Микулка и так оно было сладостно, так мило и хмельно для первого раза после подземелья, что он закрыл глаза и снова опустился в темную и теплую, но менее удушливую жижу.

Семь недель Микулка прохворал, до самых почти заморозков. Ни пил, ни ел. Чуть выжил и долго потом ходить не мог. Вытянулся, сморщился, как старичок, а на ногах стоять не мог.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже