Читаем Былое — это сон полностью

Разговор долго не клеился, мы гадали об этой женщине из прошлого. Я повернулся к Гюннеру и что-то сказал о богинях судьбы.

Гюннер дернул себя за рыжую челку.

— Уф-ф, — сказал он. — Норны[28] и им подобные всегда женщины. Я сам воспринимаю судьбу как женщину, которая изменила мне и больше не ждет меня, она уже очень давно не ждет меня.

Он умолк на мгновение и взглянул на Трюггве.

— Посмотри на моего брата, — сказал он. — Ему сейчас хорошо. Ночью я часто лежу без сна и завидую ему. Он — символ тишины и темноты, он — частичка самой Норвегии, частичка меня самого. Он — это я, черт побери! Трюггве в такой же степени Гюннер, как я сам. Тебе, наверно, известно, что однояйцовые близнецы — это два издания одного и того же человека?

Он продолжал мечтательно:

— Я часто тоскую о Юге, о какой-нибудь теплой стране, где и мне ни до кого бы не было дела и никому до меня. Но Сусанна, Трюггве и я, мы неотделимы от Севера. Хорошо, что у меня есть Трюггве и Сусанна. Я бы ни строчки не написал на Юге, где нет нужды продираться сквозь долгие зимние ночи и нельзя покончить с собой белой летней ночью, какие бывают только на Севере.

Он по-мальчишески рассмеялся:

— Ведь смешно же! Наверно, на Юге мои проблемы разрешились бы сами собой, но тогда я уже не смог бы писать — да, да, если б я был счастлив, я бы мечтал умереть от голода! С богачом нельзя говорить о деньгах, он непременно подумает, что ты хочешь занять у него… между прочим, нет ли у тебя взаймы ста крон? Спасибо, это великолепно, но вообще-то мои финансовые проблемы носят весьма странный характер. Я постоянно нуждаюсь в деньгах не оттого, что я трачу больше, чем зарабатываю, а оттого, что я просто не зарабатываю. Торговец мануфактурой выразил бы это так: «Я слышал, но думаю, что это неправда, будто один мой коллега мог бы грести деньги лопатой — заказы так и сыплются на него. Склады у него ломятся от товара, за который он уже давно заплатил, но он, видите ли, не желает торговать». Понимаешь, мои мрачные произведения идут нарасхват, их переводят на все языки, но я не пишу и не продаю. Ты небось не знаешь, что такое творческий кризис? Все как будто в порядке, но… Слава богу, у меня есть Сусанна.

Он взглянул на нее, и я понял, как глубоко он ее любит.

— Иногда она бывает такая хорошая, — неуверенно сказал он. — Говорит такие верные вещи, такие слова, которые заставляют работать. Тогда я пишу и, точно робкий ребенок, приношу ей написанное. Может, я и переживу, если в один прекрасный день она вдруг не пожелает читать того, что я написал, но… неизвестно.

Я не знал, что сказать. Однако он и не нуждался в моих словах. Покусывая трубку, он морщил брови и чертил на скатерти. Я вспомнил, что он сын ростовщика, и взглянул на Трюггве.

— Какая была у вас мать? — спросил я неожиданно.

— Мать?

Он тоже посмотрел на Трюггве.

— Мать? Она была рыжая.

Он продолжал чертить.

— А почему ты спросил? Мой отец более значительная фигура, он был ростовщик. А мать что? Она повесилась. Нам с Трюггве тогда было по шестнадцать, и за один год Трюггве сделался таким, каким ты его видишь. Но не сразу, сперва он был беспокойный, потом буйный. Таким, как сейчас, он стал в больнице. Будь уверен, Торсон, в голове у Трюггве шевелится одна мысль, только медленно и неповоротливо. Трюггве все про меня знает, он бредет тихой лесной дорогой… Ему меня не провести. Нет, батюшка. Три или четыре раза за эти семнадцать лет, что он живет со мной, нет, четыре… Точно, четыре раза я заставал его врасплох и видел его глаза. По-моему, Трюггве жалеет меня, жалеет, что я не могу последовать за ним туда, где он обретается, но в своем замкнутом и безмолвном мире он тоже любит Сусанну.

И сегодня, когда я читаю эти строки, меня снова охватывает то же волнение, которое я испытал в тот далекий и жаркий вечер, слушая рассказ Гюннера. Понимаешь, ведь Гюннер главный свидетель в моем деле, в том деле, которое я возбудил против самого себя и против судьбы. Нет, юный Джон Люнд Торсон, сейчас тебе этого еще не понять, но если в твоем сердце все-таки отзовется хотя бы одна струна, значит, когда-нибудь ты поймешь меня! Перед самым концом все мужчины становятся тебе братьями, а женщины — сестрами, это твои свидетели. Надо уметь прощать. И заслужить прощение. А мы только живем и боремся. Сколько раз мы по-детски обещаем себе: больше не буду! Но обещание, которое человек дает самому себе, ничем не отличается от договоров между великими державами: это договор на час. Мы неисправимы. Мы обещаем себе не делать зла, но редко, вернее, никогда, не обещаем делать добро.

— Мой дед батрачил в богатых усадьбах, а потом стал по мелочи давать деньги в рост, — задумчиво говорил Гюннер, — его звали Гюннер Улавсен. Отца звали Улав Гюннерсен, он весьма преуспел в этом жанре. Сына его зовут Гюннер Гюннерсен, и он попал в когти к ростовщикам. Вот наша семейная хроника.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже