Редактор «Красной нови» Фадеев развернул сталинскую лапидарность в статью «Об одной кулацкой хронике»: под маской юродствующего «душевного бедняка» дышит-де звериная кулацкая злоба. Хотя политическим намеком в повести выглядит только артель бывших героев Гражданской войны, захвативших старинную усадьбу и более никого к себе не допускающих, альтер эго Сталина больше возмущался паноптикумом «дурачков и юродивых». Один изобретает электрическое солнце; другой заготавливает крапиву для порки капиталистов; бедняк Филат, вступив в колхоз, умирает от счастья…
Каясь перед коллегами-писателями, Платонов признался, что его художественной идеологией с 1927 года была идеология беспартийного отсталого рабочего, проникнутого буржуазным анархизмом и нигилизмом, но на самом деле это был народный юмор, народный здравый смысл, не позволяющий себя подмять
Тем не менее, обреченный на молчание как прозаик-мыслитель, Платонов в цикле серьезных критических статей о тогдашних западных писателях – Хемингуэй, Олдингтон, Чапек – неизменно упрекал их в том, что они не идут к человеку труда.
Платонов через всю жизнь пронес веру в детскую сказку: владыкой мира будет труд!
Пастернак родился в семье художника и пианистки. И, может быть, именно оттого, что среда культурных знаменитостей была для него так же естественна, как для деревенского мальчишки окружение овец и гусей, оттого, что ему не приходилось защищать свое стремление ввысь от окружающей среды, – ему было чуждо романтическое разделение мира на высокое и низкое: его романтизм был не отвергающим, но вовлекающим.
Даже по отношению к неодушевленному миру. Он вовлекал в поэзию горы всяческого «сора», из которого его стихи не столько «растут», сколько складываются. Пастернак замешивает свое поэтическое варево из соловьев, паровозов, звезд, ветоши, туманов, пыли, парусов, жуков, стрекоз, весенней грязи и Баха с Бетховеном и, закручивая все это мироздание в собственной центрифуге, смерчем устремляет его в небеса. Но иногда вдруг, превозмогая обожанье, задержит в руках какую-нибудь намокшую воробышком сиреневую ветвь…
Пастернаковский «захлеб» захватывает отнюдь не всех. Желчный Набоков, присягнувший пушкинской мере, писал в конце двадцатых: «Стих у него выпуклый, зобастый, таращащий глаза, словно его муза страдает базедовой болезнью. Он без ума от громоздких образов, звучных, но буквальных рифм, рокочущих размеров». Но чего у Пастернака не отнять – он ведет неуклонную игру на повышение, всему на свете отыскивая наиболее высокую функцию, в противоположность, скажем, блатному языку, всему отыскивающему наиболее низкое употребление (губы не улыбаются, не делятся впечатлениями – только хлебают). В прославленных сборниках времен Первой мировой и Гражданской войн приметы исторических катастроф у Пастернака нужно выискивать с лупой, но когда «пахнуть смертью» начинает не воздух «великой русской бури», а воздух канцелярии и застенка, ему приходится находить высокое оправдание для предметов, крайне далеких даже от самого всеобъемлющего романтизма. «Тупое слово – враг» Пастернаку претит, он хочет «во всем дойти до самой сути» – но сутью он готов был признать лишь высокую миссию: иль «…счастье сотен тысяч // Не ближе мне пустого счастья ста?».
Должны были пройти годы, прежде чем Пастернак усомнился в счастье сотен тысяч и даже миллионов советских людей. А покуда 1 января 1936 года он печатает в «Известиях» знаменитое стихотворение, где находит и для «кремлевского горца» высокий образ – гений поступка: «А в эти дни на расстояньи, // За древней каменной стеной, // Живет не человек, – деянье, // Поступок ростом с шар земной». Пастернак и вправду «…верит в знанье друг о друге // Предельно крайних двух начал» – властителя и поэта.
Однако когда потребовалось подписать призыв стереть с лица земли обвиненных в измене полководцев во главе с маршалом Тухачевским, Пастернак уже не усмотрел в этом никакого высокого смысла и наотрез отказался, хотя беременная жена падала ему в ноги, умоляя не губить будущего ребенка.
Войну Пастернак прожил со всеми сообща и даже отчасти заодно с генеральной линией, стараясь увериться в тождестве русского и советского, если понимать их в некоем высшем смысле. И только когда с абсолютным злом – с фашизмом – было покончено, он принялся за зло относительное, явно не пожелавшее очиститься трагедией и подняться до своей высокой миссии.