Пастернак давно мечтал о простой и бесхитростной книге, которая была бы только «куском дымящейся совести», и его дымящаяся совесть на этот раз повелела ему с неслыханной простотой поведать миру всю горькую правду о том, о чем он не имел ни малейшего понятия, – о незамеченных им Первой мировой и Гражданской войнах. И тут его склонность во всем выискивать символический смысл сыграла с ним щедрую шутку, испортив его прозу и доставив ему всемирную славу. Символизм вообще чрезвычайно редко срастается с реалистической достоверностью, стремление скрестить реализм с символизмом едва не сгубило первоклассный талант Леонида Андреева, а Пастернак-то и с самого начала не был мастером реалистического изображения…
Впрочем, если бы Пастернак открыто назначил полуживым силуэтам «Доктора Живаго» аллегорические имена: Русская Женственность, Русский Интеллигент, Фанатик, Циник и проч. – это было бы, пожалуй, действительно смелое новаторство, трагическая версия «Мистерии-буфф», но ведь Пастернак желал впасть в неслыханную простоту…
Тупость советской власти вывела его из зоны эстетической критики и сделала идеальной фигурой для нобелевского увенчания – и благородно, и гонимо. И в переводе было не так заметно, что образованные персонажи говорят языком философского салона, а простонародье – языком лубка. Масскульт извлек из романа его мелодраматический потенциал, доведя до пошлости мюзикла, но Пастернак до этого триумфа не дожил. Газетная травля, заставившая его отказаться от премии, была воспринята им как Голгофа, но эта игра на повышение уже не принесла ему всегдашнего утешения величием. С тиранией вести игру на повышение было легче, чем с хамством, – его игра на понижение и свела поэта в могилу.
Зощенко? Конечно же, юморист! Он населил советское мироздание невероятно забавными куклами, как и у Гоголя, лишенными внутреннего мира, – лишенными грустных и теплых воспоминаний, ночной тоски, страха за будущее… Что позволяет потешаться над ними, не испытывая сострадания.
Хотя, если бы мы увидели в них существа, подобные нам самим, нами бы овладел ужас: все их жизненные силы отданы борьбе за хоть какое-то подобие нормального («мелкобуржуазного») человеческого существования. Но если им выпадают два билета в театр для развлечения приглянувшейся дамочки, то они непременно оказываются с нею в разных местах, а в антракте у них не хватает денег на пирожные. В бане у них «смывается» привязанный к ноге номерок, по которому им должны выдать пальто в гардеробе. В больнице их укладывают в одну ванну с неизвестной старухой – словом, они всегда смехотворно проигрывают и
Все в этом мирке настолько микроскопическое – и радости, и горести, – что мало кому может даже в голову прийти, что этот же самый советский быт послужил источником мрачного вдохновения другому классику – Оруэллу. Хотя и тот и другой изображали мир тоталитаризма, мир Зощенко предельно далек от мира Оруэлла, в котором есть какое-то мрачное величие. В мире Оруэлла возможна трагедия: любовь, восстающая против власти лозунгов, критическое мышление, посягающее на тотальный контроль, – в мире Зощенко нет ни лозунгов, ни любви, ни мышления, его герои сходятся и расходятся в силу примитивнейших житейских обстоятельств, а лозунги в их речь проникают лишь в пародийном обличье. В этом мире нет места идеологии, царит там лишь одна тотальная власть – власть куска хлеба и уголка жилплощади. Если туда и проникает история – скажем, юбилей Пушкина, – то на обитателях этого мира он сказывается единственным образом: их выселяют из чудом добытого закутка, который поэт «осчастливил своим нестерпимым гением».
И все же Зощенко был почти любим властью, покуда его сатира воспринималась как обличение «мещанства», «родимых пятен старого мира». Однако к концу войны Сталин понял, что под пером Зощенко не только рядовые «положительные герои», но и самый человечный человек Владимир Ильич Ленин обретает черты забавной марионетки. И Сталин подал сигнал…
Все знают, что августе 1946 года в докладе партийного босса А. Жданова Зощенко был назван пошляком и подонком, проповедником гнилой безыдейности, пошлости и аполитичности, лишен «рабочей» продуктовой карточки; издательства, журналы и театры стали разрывать заключенные с ним договоры, требуя возврата авансов…
Еще вчера знаменитый писатель перебивался переводами, распродавал вещи и даже пытался подрабатывать в сапожной артели. Стараясь хоть немного «отмыться», он написал Сталину письмо, поражающее искренностью и наивностью.