А Хрустальная ночь? Впечатление от дымящихся развалин берлинской синагоги более всего возмутило его «гражданское чувство порядка», но – «скорее я воспринял случившееся с полным равнодушием. Чему способствовали слова Гитлера о том, что он-де не хотел таких крайностей». Но почему же Шпеер так легко принимает столь наивные оправдания? Да потому, что оправдывать ему приходилось не Гитлера, а себя. Закрыть глаза или отказаться от воодушевляющей грезы? Разумеется, закрыть глаза.
А холокост? «Спору нет, как фаворит, а позднее как один из наиболее влиятельных министров Гитлера, я пребывал в изоляции; спору нет, мышление в архитектурных категориях, как и в категориях министра вооружений, предоставляло мне многочисленные возможности для отговорок; спору нет, того, что, собственно, началось в ночь с 9 на 10 ноября (1938 года. –
Но ведь ссылка на общие свойства человеческой природы и есть оправдание, если даже это слово вслух не произносится: специалистам, увлекающимся технической стороной дела, свойственно забывать о моральной стороне; коллективные иллюзии не могут быть развеяны, если они целиком разделяются изолированной группой… В общем, виноват не я, виновата человеческая природа.
И самое грустное, что это правда. Человеческая психика тысячелетиями формировалась в условиях настолько чудовищных, что будь человек хоть немного менее эгоистичным и способным более трезво смотреть на мир, то он бы просто не выжил: способность прятаться в иллюзии необходима для нашего выживания ничуть не менее, чем изобретательный ум и сильные мышцы. А потому покаяние в преступлениях нацизма может быть только лицемерным: в них нет ничего бесчеловечного, напротив, в них сосредоточено нечто слишком даже человеческое. И лучше это признать, если мы действительно хотим, чтобы эти ужасы повторялись пореже, – они будут возникать вполне закономерно всякий раз, когда люди утратят экзистенциальную защиту, иллюзорное чувство единства с чем-то великим и бессмертным.
Зато и поколебать это чувство способно отнюдь не столкновение с чем-то добрым и уютным, но лишь с чем-то еще более могущественным и тоже претендующим на бессмертие. «Ранее Гитлер, убежденный в правильности своей теории “неполноценности славянской расы”, называл войну с ней не иначе, как “занятием на ящике с песком”. Однако чем дольше длилась война, тем больше он испытывал невольное уважение к русским. На него очень сильное впечатление произвела их способность стойко и мужественно переносить поражения. О Сталине Гитлер отзывался с большим уважением и особенно подчеркивал схожесть ситуаций, в которых они оба очутились и которые потребовали от них железных нервов… Если же он вдруг вновь ощущал уверенность в победе, то с иронией замечал, что после поражения России во главе ее следовало бы оставить Сталина – разумеется, при условии его подчинения германским властям, так как он, как никто другой, умеет управлять русским народом». Хотя, разумеется, к Сталину это относится ничуть не менее, чем к Гитлеру: хорошо управляет тот, кто умеет служить тайным мечтам самой сильной и романтичной части народа.
Это признает и Шпеер: «Музыку заказывала толпа» – именно она жаждала чего-то сверхчеловеческого. Ничем не отличаясь от интеллектуалов: «Когда я теперь размышляю о своих тогдашних ощущениях, то все больше убеждаюсь, что был слишком одержим желанием добиться победы в отчаянной гонке со временем и никакие гуманные соображения не могли заставить меня забыть о производственных показателях».
Судя по воспоминаниям, таков же был и Эйхман, он тоже воодушевлялся сверхчеловеческими целями и только на израильском процессе столь искусно изобразил этакого завхоза, «винтика», которому все равно, что возить – дрова для домашних печей или евреев для печей Освенцима, что внушил Ханне Арендт ложную доктрину банальности зла. «Он сказал, что он с улыбкой прыгнет в могилу, так как он с особым удовлетворением сознает, что на его совести около пяти миллионов человек», – рассказывал заместитель Эйхмана Вислицени. Это никак не банальность послушания, это банальность романтизма, банальность сверхчеловечности.
Лишь разбитая другой сверхчеловечностью, она может временно оценить прелесть человечности, как лишь в тюрьме самого Шпеера сумела растрогать доброта простых солдат: «Многие из них, и в первую очередь советские солдаты, потеряли на войне отца или брата. Но ни один из них ни разу ни в чем не обвинил и не попрекнул меня… Я был бесконечно благодарен судьбе за то, что оказался среди этих людей. Они тщательно соблюдали данные им инструкции, и тем не менее я чувствовал, что они относятся ко мне с симпатией и всегда готовы прийти на помощь».