Есть время для любви;
Для мудрости – другое.
Как самоед я не мог не видеть и не чувствовать, как много мне недостает знания, опытности и самообладания, чтобы быть настоящим наставником хирургии. Я не был так недобросовестлив, чтобы не понимать, какую громадную ответственность пред обществом и пред самим собою (Бога и Христа у меня тогда не было) [принимает на себя] тот, кто, получив с дипломом врача некоторое право на жизнь и смерть другого, получает еще и обязанность передавать это право другим.
Но молодость легко устраняет нравственные затруднения и мирит противоречия в себе.
Я сознавал свои недостатки, но не мог их сознавать так, как теперь, когда я пережил их и все их следствия.
Да и теперь, анализируя, я сознаюсь, как трудно решить, что было в том или другом случае главным мотивом моих действий: суетность или истинное желание помочь и облегчить страдание.
Ах, как это трудно решить для человека, преданного своему искусству всею душою, когда вся цель этого искусства состоит в лечении и облегчении людских страданий!
Как ни мало вероятен успех операции, как ни опасно для жизни ее производство, если оно вас интересует как искусство, вы уже не можете совершенно беспристрастно взвесить шансы и определить, что вероятнее в данном случае: успех или гибель.
И чем моложе, чем ревностнее деятель, чем более привержен он к своему искусству, тем легче он упускает из виду цель искусства и тем более расположен действовать искусством для одного искусства.
Да, да, «ne nocerem veritus»[415]
Галлера, запрещавшее ему, опытнейшему анатому и физиологу, делать операции на живых людях, – это есть выражение воочию нравственного чувства.Каждый хирург должен бы был со своим «ne nocerem veritus» приступать к операции.
Но это значило бы подчинить интерес науки и искусства всецело высшему нравственному чувству.
Да, так должно бы быть; но тут являются другие соображения, делающие невозможным решение вопроса: как поступить в сомнительном случае; а таких случаев не десятки, а сотни.
Старикашка Рюль[416]
был прав, когда он требовал от госпитальных хирургов, чтобы они не иначе предпринимали операции, как с согласия больных. Он раздосадовал меня однажды, явившись в Обуховскую больницу в тот самый момент, когда я приступал к операции аневризмы, и спросил больного, желает ли он операции.– Нет, – отвечал он.
– В таком случае, – решил Рюль, – нельзя оперировать против желания.
Все мы, молодые врачи, смеялись над пуританством Рюля, называли его козодоем, caprimulgus europensis[417]
, на которого он был действительно похож, Hosentrompetr’oм[418]; говорили также про него, что он приобрел себе почет в петербургском медицинском мире только тем, что умел ловко ставить промывательные высоким особам; все это говорилось и болталось только потому, что отживший старик осмеливается вмешиваться в дела науки и искусства и вредить научным интересам.– Так, – говорили, – дойдет, пожалуй, до того, что у больных в госпиталях надо будет испрашивать согласия на кровопускание, ставление банок и мушек.
Но все понимали, однако же, что никто бы из нас не захотел, чтобы его без спроса подвергли какой-либо опасной процедуре, хотя бы и с целью спасти жизнь. А с другой стороны, разве кто-нибудь был бы в претензии за то, что спасли ему жизнь без его спроса, подвергнув его опасной процедуре?
Я предвижу, что больной непременно, не нынче – завтра, изойдет от кровотечения из аневризмы, подвергаю его, не спрося его согласия, операции и спасаю.
Так я и рассуждал, приступая к операции, отмененной Рюлем за то, что не спросил сначала согласия больного.
Кто прав, кто виноват?