«Всемилостивейший государь! Не опыт семилетних страданий и не желание облегчить участь мою побудило меня прибегнуть к великодушию Вашего Величества: я чувствую, я убежден сердечно и умственно, что вполне заслужил кару, определенную законом, и с должным терпением переношу свой жребий; но чем более убеждаюсь в вине моей, тем сильнее тяготеет надо мною имя преступника. Снизойдите, великий государь, на просьбу мою, внушенную мне раскаянием, и единым всемогущим словом Вашего Императорского Величества даруйте мне возможность утешить скорбного и нежного отца, усладить преклонные лета его и принять, при его разлуке с сим миром, его прощальный взор и последнее отеческое целование. Сердечная преданность августейшей особе Вашей и непоколебимая верность к престолу будут отныне направлять все стези моей жизни; и саму жизнь, все силы, сколько осталось их от возрастающего грудного изнеможения, все способности ума и сердца посвящу я на оправдание слов моих и той высочайшей милости, которой просить осмеливаюсь» [Одоевский. Кубасов, с. 291].
Генерал-губернатор Лавинский поддержал прошение и 8 апреля 1833 г. писал Бенкендорфу: «По долгу родства с Одоевским и по совершенной известности мне всех чувств и помышлений его, смею удостоверить с своей стороны, что раскаяние его есть самое искреннейшее, не подлежащее ни малейшему сомнению, и что недуг, о котором он упоминает, действителен и, может быть, при беспрерывных душевных страданиях скоро истощил бы последние силы его, ежели б не подкрепляло оных надежда на милосердие и благость государя императора» [там же, с. 80].
Нелегко потомкам, столь высоко ценящим декабристов, читать эти строки. Подобных прошений, откровенных, «поэтических», никто из сибирских узников не писал. Товарищи Одоевского не скрывали своего неудовольствия. Недавно было опубликовано письмо декабриста Ф. Б. Вольфа к М. А. и Н. Д. Фонвизиным: «Мы видели Адуев [Одоевского]. Он, кажется, прал ногами то, за что несколько лет тому назад жертвовал жизнью. Мы расстались дружелюбно, но, кажется, недовольными друг другом. Душа его горяча только в стихах, а людей он почитает куклами, с которыми играет, как ему и им хочется. Это его откровенное изъяснение. С такими чувствами немного наслаждений в жизни — горе не любить никого и ничего» [В сердцах Отечества…, с. 281].
Декабристы сердились на
Во-первых, многое в письме всего лишь форма, обычная при обращении к царю.
Во-вторых, было ясно, что письмо инспирировал генерал-губернатор, родственник Одоевского, а возможно, продиктовал некоторые места.
В-третьих, Одоевский и в самом деле бывал нездоров, да к тому же пал духом.
В-четвертых, — и этому особенно сочувствовали товарищи по ссылке — с юных лет, после смерти матери, Александра Одоевского связывали необыкновенно нежные отношения с отцом, отставным генералом Иваном Сергеевичем Одоевским. Хотя после ареста сына генерал женился вторично и стал отцом нескольких сводных братьев и сестер Александра Ивановича, он неизменно тосковал по своем первенце, в письмах умолял покаянием ускорить возвращение. Из частично сохранившейся переписки отца и сына видно также, что Александр очень много читает, обдумывает, защищает свою мягкую, нервную личность религией от верной гибели в Сибири; «между прочим, Иван Сергеевич сообщает племяннику, старинному корреспонденту Саши, Владимиру Федоровичу Одоевскому: „Мой Александр спрашивает о Вас в каждом письме, которое мне пишет“» [ПБ, ф. 539, оп. 2, № 827, письмо от 18 мая 1832 г.].
Мы перечислили несколько мотивов для «снисхождения» к Одоевскому, которыми, очевидно, руководствовались декабристы. Но был еще один, может быть главный: они в нем видели
Позже в записках Лорера, Розена и других декабристов мы найдем часто повторяющуюся мысль о том, что только Одоевский мог понять их мир, дух восстания и ссылки.
Мало кто был столь суров к нестойким друзьям, как декабрист Лунин, однажды назвавший события 14 декабря «избиением младенцев». Однако именно он, как никто другой, понимал разницу минутного и общего, субъективного и объективного. «Это личности сильные и славные… — писал он о декабристах. — Не следует смешивать их с честолюбиями, стремлениями, порывами, политическими течениями (это благородные, но мгновенные порывы. Они кровью своей скрепили дело свободы), бурлящими на поверхности общества…» [Лунин, с. 216].
Меж тем Одоевский продолжал жить и страдать на поселении; его отчаянное прошение осталось без ответа, хотя, по всей видимости, в конце концов сыграло свою роль.