Между прочим, той осенью 1837 г. царь в Тифлисе обнаружил (вернее, очень хотел обнаружить) злоупотребления: наместник Розен унижен; явно несправедливо обвинен его начальник штаба, генерал и старинный пушкинский приятель Вольховский; с одного флигель-адъютанта сорваны эполеты — все ждут худшего, а тут еще и новых государственных преступников везут почти что навстречу царскому кортежу.
Записки осведомленного очевидца H. М. Сатина были составлены в 1865–1866 гг. и опубликованы в 1895-м с некоторыми сокращениями в сборнике «Почин».
«Как нарочно, в эту самую ночь в Ставрополь должен был приехать государь. Наступила темная осенняя ночь, дождь лил ливмя, хотя на улице были зажжены плошки, заливаемые дождем, они трещали и гасли, а доставляли более вони, чем света.
Наконец, около полуночи прискакал фельдъегерь, и послышалось отдаленное „ура!“. Мы вышли на балкон; вдали, окруженная горящими смоляными факелами, двигалась темная масса (в рукописи пояснение: „коляска государя“ [ЛБ, ф. 69, XI. 27, л. 3]).
Действительно, в этой картине было что-то мрачное.
— Господа! — закричал Одоевский. — Смотрите, ведь это похоже на похороны! Ах, если бы мы подоспели!.. — И, выпивая залпом бокал, прокричал по-латыни…
— Сумасшедший! — сказали мы все, увлекая его в комнату. — Что вы делаете?! Ведь вас могут услыхать, и тогда беда!
— У нас в России полиция еще не училась по-латыни, — отвечал он, добродушно смеясь» [Сатин, с. 244].
«
Рифмованное эхо давнего «Ах, как славно…».
Громкий наезд Николая I на Кавказ совпадает по времени с пушкинскими поминками. Великого поэта оплакивает в стихах азербайджанец Мирза-Фатали Ахундов. Незадолго до гибели Александр Бестужев пишет брату из Тифлиса: «Я был глубоко потрясен трагической гибелью Пушкина. […] Когда я прочел ваше письмо Мамуке Орбелианову, он разразился проклятиями: „Я убью этого Дантеса, если только когда-нибудь его увижу“, — сказал он».
В эту же пору (1837 г.) скитаются по Кавказу замечательные стихотворцы.
Из ссылки пензенской просится на воды и к друзьям
Их встречи неизбежны — но это только часть того исторического эксперимента, о котором ведем рассказ.
«Не раз Назимов, очень любивший поэта Лермонтова, приставал к нему, чтобы он объяснил ему, что такое современная молодежь и ее направления, а Лермонтов, глумясь и пародируя салонных героев, утверждал, что „у нас нет никакого направления, мы просто собираемся, кутим, делаем карьеру, увлекаем женщин“, он напускал на себя la fanfaronade du vice[32]
и тем сердил Назимова. Глебову не раз приходилось успокаивать расходившегося декабриста, в то время как Лермонтов, схватив фуражку, с громким хохотом выбегал из комнаты и уходил на бульвар на уединенную прогулку, до которой он был охотник» (рассказ современника и свидетеля — князя А. И. Васильчикова [Лерм. Восп., с. 516–517]).Много лет спустя Назимов, уже 80-летний, расскажет биографу Лермонтова П. А. Висковатому: «Лермонтов сначала часто захаживал к нам и охотно много говорил с нами о разных вопросах личного, социального и политического мировоззрения. Сознаюсь, мы плохо друг друга понимали. Передать теперь, через сорок лет, разговоры, которые вели мы, невозможно. Но нас поражала какая-то словно сбивчивость, неясность его воззрений. Он являлся подчас каким-то реалистом, прилепленным к земле, без полета, тогда как в поэзии он реял высоко на могучих своих крыльях. Над некоторыми распоряжениями правительства, коим мы от души сочувствовали и о коих мы мечтали в нашей несчастной молодости, он глумился. Статьи журналов, особенно критические, которые являлись будто наследием лучших умов Европы и заживо задевали нас и вызывали восторги, что в России можно так писать, не возбуждали в нем удивления. Он или молчал на прямой запрос, или отделывался шуткой и сарказмом. Чем чаще мы виделись, тем менее клеилась серьезная беседа. А в нем теплился огонек оригинальной мысли — да, впрочем, и молод же он был еще!» [Назимов, с. 185].