— Что это такое у них? — спросила госпожа Гуттер, вообще очень мало видавшая солдат и, кажется, в самом деле впервые слушавшая песенников, на этот раз, к слову заметить, еще не совсем хорошо организованных, потому что большинство из них, как должно полагать, явились сюда не столько из желания явить свои музыкальные дарования, сколько из того, чтобы участвовать в ожиданном наверное угощении.
Я отвечал, что этот инструмент называется ложками и что ложки держит песенник в руках для того, чтобы аккомпанировать ими пение наподобие кастаньет.
Обед кончился. Встали из-за стола. Надо было сделать честь песенникам ближайшим вниманием со стороны хозяев и гостей. Подошли к ним. Майор был также тут.
— А нуте плясовую, да позабористее! — крикнул он им начальственным тоном — так, по крайней мере, казалось ему самому.
Черноглазый фельдфебель, в черной фуражке и в шинели какого-то гарнизонного батальона, сам лично управлявший хором, тотчас принялся исполнять требуемое и, не знаю почему, по правилу ли мартышки, описанной в квартете нашего баснописца, или так просто, из невинной фельдфебельской важности, желая показать свое значение, скомандовал, показывая рукою на одну сторону впереди себя, а потом на другую:
— Становись! Толстые голоса сюда, а тонкие вот сюда!
Ратники встали, и два ряда голосов, толстых и тонких, по выражению фельдфебеля, заревели такую разладицу, что уж решительно ничего разобрать нельзя было. По счастью, им скоро принесли кушанье; хозяева и гости, кроме того, начали давать им денег, так что «игранье песен» прекратилось. Слышны были только возгласы: «Отцы наши, благодетели наши! Благодарим покорнейше, много благодарствуем вашей милости! Много довольны тебе, батюшка, кормилец наш! Ух, кабы ты набольшим у нас был, мы бы с таким начальником горы своротили!» Ратники были вообще очень довольны.
— Это у меня сорванцы все, звери! — говорил, выступив насередину, майор. — Все дворовые ведь, ракальи. Кто, знаете, оброка не выплатил барину, иной тоже сгрубил, вон этот теперича, высокой, например, так просто барыне погрозился, а вон, пониже, белобрысый, это его брат, в ратники, значит, сам пожелал. И все, и все такие. Из дворовых так вот вся рота и сколочена. Я, знаете, сам в полку служил и могу сказать, уж службу знаю, не то чтобы как-нибудь балясы точить, а уж начистоту. Строгость во всем предпочитаю, потачки уж ни-ни, никому то есть, прошу не прогневаться! Вот за то, за то самое мне эту роту и вверили. А ведь дворовые все, сорвиголова!
Несмотря на декабрь месяц, день был так хорош и на солнце так тепло, что многие из нас без шинелей, без перчаток даже отправились в сад и там по крайней мере полчаса перекидывались снежками. Да и все ли это! Недели три спустя, не более, я помню, в один ясный январский день, когда снегу совсем не было, в одном пригретом солнцем затишье между гор я любовался роем мошек…
После игры в снежки я возвратился в комнату и застал там следующую сцену.
Майор, воодушевленный рассказом о своей роте из дворовых, проснулся решительно. Живая его струна была еще задета чьим-то вопросом из молодых офицеров о том, хороший ли у него фельдфебель.
«У-у, престрогий!» — торопливо воскликнул майор, сжимая коротенький кулак над редкими волосиками своей головы.
Госпожа Гуттер в это время сидела в кресле возле дивана и о чем-то думала, — вероятно, впрочем, не о том, чтобы подольше удерживать в гостях майора.
Но Ферапонт Евтихич пришел уже вполне в хорошее расположение духа и захотел быть любезным даже с хозяйкой дома. Предмет для разговора с нею сам собою ему представился…
«Да вот-с, я вам по сущей подлинности объясню, — начал он, обращаясь к госпоже Гуттер и уставясь на нее, — какой у меня фельдфебель. Когда мы выступали из города Птицына, купечество и мещане вознесли по начальству желание хлебом-солью угостить дружину, — значит, по калачу там или по булке и по чарке пеннику поднести. За царя, говорят, за святую веру не токмо что состояние — жисть, животы, значит, положить предпочитаем. Начальство, как есть, согласилось. Ну, честь честью. Благодарность предъявили, да и к делу.
Не знаю — в скобках заметить, — как занимательно было для госпожи Гуттер это вступление в будущую повесть о героическом характере фельдфебеля. Знаю только, что она очень мало могла бы понять что-либо из красноречия Ферапонта Евтихича, потому что вообще не очень сильна была и в обыкновенном русском языке. Как бы то ни было, рассказчик стоял перед ней, широко расставив свои коротенькие ножки, как будто боясь выпустить из кресла свою жертву, и рассказ продолжался: