Это решение, касающееся значения, порядка и природы нашего прошлого, оказывается, впрочем, просто историческим выбором
вообще. Если человеческие общества являются историческими, это следует не просто из того, что они имеют прошлое, но и из того, что они восстанавливают его в качестве памятника. Когда американский капитализм решил вступить в европейскую войну 1914–1918 годов, поскольку он видел там возможность осуществить выгодные операции, он не являлся историческим; он был только утилитарным. Но когда в свете своих утилитарных проектов он восстанавливает предшествующие связи Соединенных Штатов с Францией и придает им смысл долга чести, отдаваемого американцами французам, он стал историческим, и в особенности он становится историческим благодаря знаменитому выражению: «Лафайет, мы здесь!»[272] Само собой разумеется, что, если бы другое видение своих настоящих интересов привело бы Соединенные Штаты к тому, чтобы встать на сторону Германии, они не имели бы недостатка в элементах прошлого, чтобы снова восстановить их в виде памятника. Можно было бы вообразить, например, основанную на «кровном родстве» пропаганду, которая бы существенно учитывала пропорцию немцев, эмигрировавших в Америку в XIX веке. Было бы напрасно рассматривать эти возвраты в прошлое в качестве чисто рекламного предприятия; существенно то, что они необходимы, чтобы увлечь за собой массы, которые потребовали бы политического проекта, проясняющего и оправдывающего их прошлое; кроме того, само собой разумеется, что прошлое таким образом создается, следовательно, существовало созданное общее франко-американское прошлое, которое обозначало, с одной стороны, важные экономические интересы американцев, а с другой – настоящие аналогичные интересы двух демократических капиталистических стран. Подобным образом было видно, как новые, появившиеся к 1938 году поколения, встревоженные готовящимися международными событиями, неожиданно по-новому осветили период 1918–1938 годов и назвали его периодом «Между-двумя-войнами», даже до того как разразилась война 1939 года. Рассматриваемый период сразу же был создан в форме ограниченной, возвышаемой и отрицаемой, вместо того чтобы те, кто его пережили, проектируясь к будущему в непрерывности с их настоящим и непосредственным прошлым, испытывали его как начало неограниченного и непрерывного продвижения вперед. Следовательно, настоящий проект решает, находится ли определяемый период прошлого в непрерывности с настоящим или он есть отдельный фрагмент, из которого появляются и от которого удаляются. Таким образом, необходима была бы конечная человеческая история, чтобы такое, например, событие, как взятие Бастилии, получило бы определенный смысл. В самом деле, никто не отрицает, что Бастилия была взята в 1789 году, – это факт неизменный. Но нужно ли видеть в этом событии восстание без последствий, народное выступление против полуразоруженной крепости, которое Конвент, заботящийся о том, чтобы создать себе рекламу, используя прошлое, сумел преобразовать в блестящее действие? Можно ли его рассматривать в качестве первого проявления народной силы, посредством которого она утвердилась, поверила в себя и начала Версальские «Октябрьские Дни»? Тот, кто хотел бы это решить сегодня, забывает, что историк сам историчен, то есть он сам историзируется, освещая «историю» в свете своих проектов и проектов общества. Таким образом, можно сказать, что смысл социального прошлого беспрерывно находится «в отсроченном состоянии».Точно так же, как и общество, человеческая личность имеет прошлое как памятник
и пребывает в отсрочке. Именно это постоянное опрашивание прошлого прекрасно чувствовали мудрецы, а греческие трагики выражали, например, пословицей во всех своих пьесах: «Никто не может быть назван счастливым до своей смерти». Постоянная историзация Для-себя является постоянным подтверждением его свободы.