Габи все время была со мной и только на ночь уходила в свою маленькую квартирку. Иногда, когда отец был на службе, я ночевал у нее. Перед сном она читала мне свои любимые детские книжки. Она выбирала мне няню и детский сад, ходила на родительские собрания, водила меня в поликлинику на уколы и прививки (мой героический отец не выдержал и одного раза), записывала в особую тетрадку все мои достижения и высказывания начиная с годовалого возраста, она убеждала отца повысить меня в звании, хоть он и считал, что я этого не заслужил, и благодаря ей я дослужился до младшего сержанта, она… она… Она всегда была со мной заодно.
Когда госпожа Маркус, классная руководительница, выгоняла меня из школы раз и навсегда — случалось это примерно раз в месяц, — Габи летела в учительскую просить о помиловании и повторяла там неизменную церемонию: брала меня за плечи и громовым голосом умоляла дать еще один шанс такому чудесному ребенку. Госпожа Маркус усмехалась и говорила, что исключение на неделю пойдет только на пользу этому ребенку,
И этим покорила меня навсегда.
И первое мое воспоминание связано с Габи: мы сидим на балконе, вечером, она кормит меня творогом из зеленой тарелки, мимо проходит человек в солнечных очках, и долго смотрит на нас, и уважительно снимает шляпу. Габи со мной на всех моих детских фотографиях. Именно к ней я приходил со своими детскими тайнами и слезами.
Я наконец замолчал и стал просеивать пальцами песок. Мы сели под красный зонтик от солнца. Кроме нас, на пляже почти никого не было. На вершине песчаного холмика лаял черный пес. Небось меня учуял. Море было спокойным и синим. Я с трудом удержался, чтобы не броситься в него. Габи считала, что я вообще-то рыба и только по ошибке оказался на суше. И правда, в волнах я успокаиваюсь, и закрываю глаза, и произношу про себя то, чего не посмел бы сказать на суше, самое дорогое шепотом поверяю морю, все вопросы, все тайны, выкрикиваю в глубину и забываю навсегда, и все-таки знаю, что теперь они останутся там навеки, как письмо в бутылке.
И там, на берегу, мне очень хотелось рассказать Феликсу о своей матери. Не просто объяснить для галочки: «Моя мама умерла». Хотелось о ней поговорить. Потому что после того, как я рассказал о Габи и о том, как она влюбилась в отца, меня охватила странная, незнакомая грусть.
Я никак не мог понять, почему Феликс молчит. Непохоже, что мой рассказ ему неинтересен. Скорее, наоборот. Но он не побуждал меня рассказывать, просто слушал — так, как не слушал раньше ни один взрослый, даже Габи. Я понял, что ошибался, когда решил, что он не хочет знать про Зоару. Он просто давал мне рассказать о чем хочу без помех.
И может, из-за того, что он так внимательно слушал, я начал понимать вещи, о которых никогда раньше не думал: что Зоара тоже была живым, настоящим человеком, а не безымянным никем, о котором годами не заговаривали в нашем доме. Была человеком с лицом, телом и настроением, со своими детскими воспоминаниями. С мыслями. С голосом. Она двигалась, смеялась, плакала. Жила.
И еще она была женой моего отца. И он — это вдруг стало ясно мне, как никогда прежде, — любил ее. Только ее — всю жизнь. И больше не смог полюбить никого другого.
Странно, что раньше я этого не понимал. Может, потому, что слышал историю их любви только из уст Габи, а там в центре повествования всегда была она сама. Она, ее любовь и ее разочарования, ее ожидание, что отец наконец перестанет скорбеть и вернется к жизни — то есть к ней. И только сейчас, на берегу, дошло до меня, что именно мой отец — главный пострадавший в этой истории, и именно он по сей день хранит одиночество и траур по Зоаре. Это не просто слова из знакомого рассказа Габи, слова, которые она произносила столько раз, что и сама позабыла, какой болью они наполнены. И с этого часа меня начал мучить вопрос: как мог отец столько лет молчать и даже мне не рассказать о ней ни слова? А я ведь уже не младенец. Бар-мицва — это совершеннолетие.