Все черви рельсов заползли в тело улицы, дома свесили наружу угрожающие морщины и тупые горбы. Криво падают отсветы. Сплошная омертвелость замерла среди этих бледных, зеленовато-серых, окаменело-каменных стен, которые не способен осветить даже тоскливый свет последнего трамвая, уныло гремящего по ровной кишке улицы, все сиденья в нем пусты, это видно, болтаются кожаные петли на поручнях — комната на колесах, освещенная скудным светом, неустанно предлагающая всем убежище. В последний раз качнулись теплые окна, и она окончательно исчезает за поворотом. Ни один человек не вскочил на подножку. Мы переходим через ров, он зарос кустарником, он мрачен. Мы сбегаем по ступеням перекидного моста, который ведет через пути. Вокзал дохнул кислым воздухом и пустотой, мы ступаем по центральным улицам, дома снаружи глаже, чем внутри, серая слюна затягивает все улицы, немногочисленные прохожие бегут куда-то и сами хотят, чтобы город их проглотил. Сам я почти никогда туда не хожу, а если приходится идти, то у нас говорят: «Я пошел в город». Дядя Оскар идет рядом, он на этот раз, против обыкновения, не отпускает шуточек, робеет. Почему? Нам нужно раздобыть кислородный аппарат, говорит мама, но где? В санитарной полиции, где в ожидании стоят машины сантранспорта, страшные больницы на колесах, надо идти туда, в санитарную полицию, на Шлихергассе. Мы получаем прибор в этом вечно бессонном, ярко освещенном гараже, там наготове стоят три машины «скорой помощи», мы бежим назад. Дядя Оскар все время рядом, нависает надо мной, молчалив, робеет. Не слышно его обычных дерзких двусмысленных смешков, голос стал мягким, и в нем что-то ломается и тает. Около цветочного лотка, где на этот раз нет никаких цветов, только какие-то кустики, только мерзкие ползучие венки, таящие недоброе, он говорит: «Беги-ка вперед, давай-давай, только побыстрее». И я бегу под нависающими вздыбленными горбами домов с широко расставленными раскосыми желтыми глазами, мимо, мимо, вверх по ступеням, затхлым, ширококаменным, хватаюсь за перила, и они, извиваясь, втягивают меня наверх по лестнице, зеленые и фиолетовые стены освещены скудным светом; я тихо вхожу в прихожую, где красноватый ковер из кокосовой соломки, — никого, чернота коридора затягивает меня в самый конец, к самой последней двери, где царапает глаза свет. Там, в ногах, у постели, стоят все — мама, и бабушка, и сестра; и еще — врач, наш семейный врач, и лицо у него чистое, обтянуто тонкой, как бумага, кожей. Там лежишь ты, волосы черные, а лицо совершенно белое, большой лоб; ты лежишь абсолютно неподвижно. Потом ты глотнул, голова дернулась и приподнялась, ты хочешь открыть рот, но язык раздулся и мешает, ты еще раз сглатываешь, да так резко, что голова стремительно вздергивается вверх, потом падает назад, и ты замираешь. А они стоят у тебя в ногах, безмолвно, в оцепенении, и я стою рядом с сестрой. Пока врач наконец не отделяется от этой группы людей, застывших в ногах постели, прерывая всеобщее оцепенение, он бесшумно приближается к тебе и осторожно закрывает тебе глаза. И еще раз, как бы ненароком, склоняется над тобой, а потом вдруг начинает поспешно собирать свои инструменты. А потом я вижу, как он пишет это свидетельство о смерти, так его все называют, дядя Оскар снова внезапно появляется, вид у него смущенный. Нам с сестрой разрешают спать в одной кровати, это большая, привезенная из Франции железная кровать с желтыми шишечками. Все тихо, как никогда, благоговейная тишина сковала повседневность, а мы лежим среди этого властного покоя, и вот постепенно световые дорожки от проезжающих под окнами машин снова побежали по одеялу, они прорываются сквозь занавески и чертят косые полосы по стенам и комнатам. Сначала мы лежим молча, потом начинаем шептаться, ведь там, неподвижно, на возвышении, лежит отец. То, чем заняты остальные, таинственно, словно под Рождество, когда вот-вот распахнут двери и начнется праздник. Внезапно мне в голову приходит нечто совсем постороннее, совсем не важное, но это будоражит меня: деревья в саду у Крайслеров, там, внизу, эти деревья в свете утра, под звуки утренних фанфар, когда они обещают тебе все на свете. Эти самые деревья и вспомнились мне теперь, этой ночью, и пронзили всего меня так, что мурашки по телу побежали. А потом мы заснули.