— Детишки в раннем возрасте, — сказал он, — когда они еще не ходят и не говорят, часто начинают очень рано понимать, что ночью, в постели, единственный источник нежности для них — уголок теплого одеяла, который они сжимают в кулачке, а не материнская любовь. Если бы дети обладали даром речи, они бы доказали нам, что этот уголок одеяла несет с собой гораздо больше утешения, ласки, внимания, преданности, а также безопасности — таких необходимых ребенку, — чем матери, которые относятся к ним как к неразумным животным, козлам отпущения для их ненависти. Дети — жертвы шантажа любовью взрослых…
— Вероятно, маленькие дети добавили бы, — продолжал он, — что те, кто их создал, всего лишь дублируют этот теплый уголок атласного одеяла, под которым они лежат в постели. Причем дублируют довольно грубо, неуклюже, отличаясь лишь одним преимуществом — возможностью визжать и кричать.
Томас явился с большим опозданием. Мы уже сидели за столом. Много раз звонили ему, но никто не брал трубку. Мы уже начали бояться, что он забыл о встрече.
Когда он вошел, мы приступили к речной рыбе.
При появлении трех красавиц-щук под белым соусом разговор опустился до гастрономии. «Слово „мудрость“ свелось к слову „слюна“», — сказал Бож. «То, что связывает и разделяет», — сказал Р. «Разница между сладостью и горечью, и, может быть, вкус смерти и вкус жизни», — рискнул я заметить. Но Элизабет решила расставить по порядку все главные вкусы. По ее мнению, их было восемь, доминирующих над всеми остальными:
— Сладкий, как мед, горький, как абсент, жирный, как масло, соленый, как морская вода, едкий, как чеснок, вяжущий, как сосновые шишки или недозрелые яблоки, пряный, как устрицы, и кислый, как уксус…
Рекруа и Йерр тут же нашли повод для спора. Р. утверждал, что единственные «противоположности» — это чеснок и уксус. Едкий и кислый так же антагонистичны, как черное и белое. Тем временем Йерр драл глотку, предавая анафеме его «противоположности» и внушая нам, что едкое и кислое недостойны такого определения и что мы имеем в виду сладкое и горькое.
Т. Э. Уинслидейл возмущался тем, что мы предпочли словесную баталию его щуке. Его белому соусу. В котором нет ни меда, ни дегтя. И вновь пустил по кругу чашку с этим соусом. Потом мы стали разговаривать о разных пустяках.
Во-первых, о судьбах мира. В основном наша компания разделилась на три группы: 1) Т. Э. Уинслидейл, который заявил, что со времен Воюющих царств[74] мир испортился (Йерр: «Не испортился, а
2) Бож, Элизабет, А. и Томас, которые возразили: «Он всегда был таким. Мерзким. Одинаково мерзким»; 3) Р. и я, которые сказали: «Бессмысленно сравнивать. Всегда было несравнимо. Он стал не хуже, и не лучше, и не такой же. Неописуем по определению».
Коэн начал передразнивать Уинслидейла, щуря глаза.
— Букеты, — сказал он, — после того, как их соберут, распадаются. Все возникает, не удерживается и никогда не заканчивается. Дома, любимые люди, богатства, смерть, красота — ничто не сопровождает нас в смерти. Мы обречены блуждать по земле, блуждающей под ногами. Все реальное рассеивается, как люди на рынке. Все умирают, лишаясь своих тел…
Коэн смеялся не умолкая. В общем-то, смеялся только он один. Йерр вернулся к оставленной теме.
— Какой взгляд бросают растения на мир? — спросил он, крайне довольный своей фразой.
— Но мира-то как раз и нет! — ответил Р. — А может, их — миров — было несметное множество! Мир — это некая воображаемая форма на
— Какая пустота — вся эта земля! Какая случайность! Какая вселенская оплошность! — сказал А. <…>
Йерр объявил:
— На земле все делится на следующие категории: портвейны, портмоне, портпледы и портфолио. — Он умолк, потом добавил: — Я забыл еще портсигары и портфели.
Это не рассмешило никого, кроме его самого. <…> Разговор постепенно переходил в вульгарную перебранку. Коэн пытался топать, невзирая на больную ногу. Рекруа поносил вперемежку Плиния Старшего и Гитлера, Руссо и Морра, Горация и Ницше. Р. упорно внушал нам, что земля была загублена самой идеей природы.
— Нет, — говорил он, — мира нет. Нет даже времени, единства времени.
— Тогда какой же день, — ядовито спросил Томас, — ты назовешь вчерашним?
— Вспомните, что сделал Цезарь на семьсот восьмой год от основания Рима[75], — огрызнулся Р.
— А Наполеон в начале тысяча восемьсот шестого[76], — добавил Коэн.
— И какой день после четвертого октября тысяча пятьсот восемьдесят второго года можно назвать Пятнадцатым октября?[77] — спросил Йерр.