Мы сели за стол. Разговор был не из самых веселых. Нам подали суп «а-ля Геранд». Мы говорили не то чтобы принужденно, но более сдержанно, менее эмоционально, чем на авеню Ла Бурдонне. И паузы в беседе были длиннее. Затронули — но очень почтительно — тему смерти. С вежливым сочувствием.
Подали налима под коньячным соусом, только-только из духовки, исходящего горячим паром. «Безжалостный взгляд горгоны», — сказал А.
— Глаз василиска, — ответил Бож.
Коэн рассказал о старинном крестьянском поверье, согласно которому некоторые старые петухи якобы несли яйца. Такое волшебное яйцо могло содержать зародыш только при одном условии: если его высидит жаба на навозной куче. И тогда с восходом солнца из него вылуплялась крошечная розовая отвратительная рептилия, называемая василиском. Это существо имело свойство убивать взглядом. Более того, оно могло убить даже самого себя, увидев свое отражение в зеркале или в воде.
А. сделал вывод — по-моему, несколько патетический, — что увидеть себя или дать увидеть себе это розовое нечто, то есть ничто, но ничто, подкрепленное пустотой — как кожа и рубашка, — может означать, что вы приближаетесь, поднимаетесь, прикасаетесь и приобщаетесь к смерти.
Зезон возразил: смерть — это всего лишь слово, и только слово. Отсюда и эта фикция — василиск. Чья-то злая шутка или обыкновенное суеверие.
— Нет, — сказал Р. — К несчастью, это слово отсылает к тому, что служит основой всем словам и порождает их в паническом бегстве и в обострении всех различий.
— Но ведь это слово… — начал было 3.
— Нет! — отрезал Р. — Смерть бродит повсюду. И незачем глубоко копаться в самом себе, чтобы отыскать ее. Достаточно лишь сделать мысленно несколько шагов вспять, и память подскажет вам, что нас не было, а потом мы родились. Повседневная жизнь соткана из таких наблюдений, точно лоскутное одеяло. Всякая модель несравнима, и та, что предписывает вам следовать ей, запрещает сходство с нею и защищается от подражания, ибо такое подобие грозит поглотить ее или обратить в ничтожество. <…>
— Признаться, я плохо понимаю само это построение, — сказал Зезон. — Это просто фикция! Страх смерти не страшен, это привычное явление ни в коем случае не универсально.
— Злодеи! — воскликнул Р. с притворно-патетическим видом. — Они вытащили на свет божий сексуализацию тел. Они отрицают смерть! Порицают все, что относится к существованию! Подвергают ближних своих адскому испытанию — миражу чувств! Они любят поэзию, философские труды, историю и сны,
— А тот, кто не может оторвать взгляд от цветущей сливы, — ловко ввернул Карл, — не сможет ответить на вопрос: когда увянут ее цветы?
Мы приступили к персидскому шпинату. Он оказался довольно безвкусным. Т. Э. Уинслидейл обратился к Зезону:
— Зачем вы пытаетесь отнять у зрения то, что создает иллюзию? Давно известен страх, порожденный идеей метемпсихоза[128]. Цикл последовательных реинкарнаций исчисляется двенадцатью миллионами лет. В сравнении с этим боязнь смерти — просто забавный пустячок, тем более что избавление от Колеса и есть сама смерть, поскольку в этом случае именно бессмертие отделяет от смерти. Таким образом, таинства выворачиваются наизнанку, как перчатка, при ужасе и отчаянии, и волшебные снадобья, изобретения, параллельные миры и лекарства способны только отравить и ничего не врачуют, а лишь ухудшают дело.
— И уж конечно, не следует слишком откладывать срок, назначенный смертью, — продолжил Бож. — Самые цветущие цивилизации никогда не отодвигали надолго конец света.
— Более того, — сказал Коэн, — цивилизации, мертвые языки, мемуары, книги, любимые существа, квартеты Гайдна, которые вы исполняете… не есть ли это сама смерть? <…> Однако следовало бы предоставить смерти свободу действий, — продолжал он. — И при этом положиться на тех, кого больше нет с нами. Это были истинные друзья. Я лично понадеялся бы на то, что люди, которых я читаю или просто помню, были счастливы, и их счастье передается мне, оно…
А. прервал его:
— Будь здесь Йерр, он бы исключил употребление глагола «надеяться» в соседстве с глаголом в условном наклонении. По его мнению, правильнее говорить: «Нужно надеяться на то, что они были счастливы», ибо хороший грамматист никогда не станет надеяться на то, что могло бы случиться в прошлом.
Коэн возмутился: что важнее — вся его жизнь или какое-то грамматическое правило? Да он с утра до вечера «надеется» на то, что в древности были различные эпохи, различные языки, искорки пламени, оставшиеся в золе костров, крошечные проблески радости и общительности… После чего произнес короткую речь, которая заставила меня вздрогнуть (по крайней мере, ее выводы показались мне пугающими) и прозвучала как признание: