В содержательном смысле отрывок из «Босфора» действительно мог казаться «антидотом» против «католической пропаганды» в «Телескопе». Однако не менее важными представляются аргументация Базили и, главное, ее язык. Если мы сопоставим тексты Базили и Чаадаева по этим параметрам, то обнаружим их несомненное сходство. Прежде всего, обоих авторов сближало общее представление о форме исторического процесса: в нем действовали «народы», обладавшие по воле «Провидения» или «Промысла» уникальной исторической «миссией» или «судьбой», заключенной в «традициях» или «преданиях». Политическая жизнь складывалась из взаимодействия разных агентов – монархов («государей», «царей», «императоров» и т. д.), «народа» (образ которого зачастую формировался не по сословному принципу, но по принадлежности к одной и той же религиозной или культурной общности) и церкви. История наций формировалась из двух самостоятельных линий, имевших точки пересечения, но полностью друг другу не идентичных: «бытия» государственного, т. е. политической истории, и «бытия» «духовного», т. е. истории церковной, эволюции как самого института, так и связанного с ним типа мировоззрения.
Базили мыслил европейскую историю в тех же категориях, что и Чаадаев. Например, откровенно мифологическая категория «нравственного развращения» повсеместно использовалась для негативной характеристики противника. У Чаадаева Византия «растлена» прежде всего политически и, как следствие, нравственно, у Базили в этой позиции оказывался Рим, «развращенный» моральным беспорядком в поздней Римской империи и светскими притязаниями папской власти. Схожей интерпретации подверглись и понятия «ума», «страстей» и «сердца» народов. Если для Чаадаева силлогистический ум и средневековое кипение страстей в Европе служили лучшим доказательством их исторической состоятельности, то для Базили верно обратное: ум считался «надменным», а страсти «буйными», т. е. они становились источниками разрушения, а не созидания. «Поэтические воспоминания язычества» у Базили оценивались негативно, однако тот же термин использовался Чаадаевым для описания образцового средневекового прошлого католической Европы. Божественный Промысл содержал в себе иррациональные элементы, заставлявшие созерцателя-историка восхищаться его путями. В русском тексте первого «Философического письма» несколько раз применительно к этому случаю употреблялся эпитет «дивный», Базили же, в свою очередь, отмечал «чудесную» длительность византийской государственности. Сами цифры обретали в этом контексте фундаментальное, почти мистическое значение: для Базили принципиально, что Константинополь был христианским в течение «тысячелетнего царства», Чаадаев часто писал о восемнадцати и пятнадцати веках католического христианства. Длительность функционирования института свидетельствовала, с одной стороны, о его прочности, принадлежности к «вечному» порядку вещей, а с другой – о предопределенности числовых параметров Промыслом и, следовательно, об исторической истинности данной ветви христианства[198]
. Даже структура статей Базили и Чаадаева обнаруживала известный параллелизм: тексты строились на навязчивом повторении одной и той же мысли – о преимуществе одной христианской конфессии над другой, получавшей истолкование благодаря отсылкам ко все новым и новым событиям прошлого. Категорически не соглашаясь друг с другом, оба публициста пользовались языком религиозно-политического консерватизма.Примеры Ястребцова, Краевского и Базили показывают, что публикацию в «Телескопе» можно интерпретировать как попытку говорить с властью на ее собственном языке, обладавшем огромным весом в публичной сфере. Это обстоятельство существенно при оценке политического смысла перевода первого «Философического письма» и его помещения на страницах «Телескопа». В России историософский консервативный язык, ставший доминирующим благодаря Карамзину и его молодым друзьям (прежде всего Уварову), служил риторической основой изоляционистской идеологии и использовался для утверждения ценностей самодержавия, православия и народности в пику западным государствам. Сопоставление реплик на первое «Философическое письмо» с текстом его перевода демонстрирует, что имплантация чаадаевского лексикона в официальный дискурс в 1830-х гг. проходила достаточно безболезненно. Верно, по-видимому, и обратное: перевод письма свидетельствовал, что язык провиденциального монархизма подходил для решения противоположных идеологических задач – резкой критики исторической миссии России и основ ее политического порядка.
Глава 4
«Антиквары», «философы» и правила идеологической игры в 1830-е гг