— Список у тебя? — крикнул он Нюре.
— У меня, — отозвалась та из кабины.
— Ну, действуй.
Грузовик, точно бешеный, сорвался с места и вскоре скрылся за углом.
Услышав позади себя шаги, Катя оглянулась. К ней подходила Женя.
— Почему… не на поле?
— Была на поле, а зараз до тебя, — глухо сказала Женя. Катя пристально вгляделась в ее лицо. Женя тревожила ее давно. В первые дни войны она ходила по улицам города с пылающим лицом, с разгоревшимися глазами. Выступая на митингах, страстно рассказывала о родной Украине и о том, как лютуют там теперь фашисты. Рвалась на фронт. Потом притихла. Подруги уже с месяц не слышали от нее ни слова об Украине. На прошлой неделе Катя хотела поговорить с ней, но Женя замотала головой и убежала. И вот теперь она стоит перед ней — мокрая, усталая, угрюмо опустив голову.
— Женечка, ты… не захворала?
— Ни. До тебя у меня дило есть… — все так же глухо ответила Женя.
Катя села с ней на лавочку. Помолчав, Женя судорожно прильнула к ее груди и разрыдалась.
— Не можу я, Катюша… И Днипр, и степи… Где ж теперь все, що в сердце живо? — Она опустилась на землю, чтобы лучше видеть катино лицо, стиснула ее руки.
— Отпусти меня, Катюша, в ридны леса… Партизанить.
— В леса? — Катя привлекла ее голову к себе на колени. — На Украине есть кому партизанить, — сказала она ласково. — А ты, Женя, и отсюда хорошо помогаешь. Ведь здесь, на полях, никто тебя не заменит — некому. Подумай об этом.
Женя молчала. Катя бережно отстранила ее голову и встала.
— Я сейчас в военкомат, Женя. А когда вернусь, ты мне скажешь, что надумала.
Вернувшись через полчаса, она не застала Жени. На лавочке белел лоскуток бумаги. Катя попросила у патрульного спички и прочла; „Отправилась до поля. Женька“.
Положив записку в карман, она взглянула на небо: до рассвета было еще далеко.
Глава двенадцатая
Чаепитие в доме Василисы Прокофьевны затянулось за полночь. Федя вышел из горницы последним и присел на крыльцо покурить. Воздух был сыроват и прохладен.
Перед крыльцом серой жестью мерцала лужа. Девушки еще не спали: с сеновала доносились их приглушенные голоса и смех. Василиса Прокофьевна стояла возле Михеича, запрягавшего коня. Во рту старика торчала неразлучная трубка. Стягивая туже дугу, он неторопливо говорил:
— Это я тебе, Прокофьевна, прямо скажу: веселой душе водочка не вредит ни с какой стороны. Она на веселость действует, скажем, как керосин на дрова: вдвое огонь увеличивает. А теперь, гляжу — нет: стакан выпьешь, другой — спервоначалу вроде захмелеешь, а вспомнишь, что сейчас на земле делается, и хоть в голове по-прежнему шум, а душа трезва. Злобствует она, душа-то…
По небу к западу мелкими островками уплывали остатки туч. Молочная облачность редела, и сквозь нее проступала синева, усеянная звездами.
Михеич вывел лошадь со двора. Попрощавшись с ним, Василиса Прокофьевна заперла ворота на задвижку. Из открытой двери сеновала уже не слышалось девичьих голосов.
— Заснули, умаялись за день. А ночь-то короткая, за минуту покажется. — Василиса Прокофьевна, поправляя в волосах шпильку, подошла к крыльцу. — А ты, сокол, чего же сидишь?
— Присел закурить, да, видите, ночь-то… Хорошо так после дождя! И спать не хочется.
— После дождя вольготно, — согласилась Василиса Прокофьевна и вздохнула. — А я, сокол, нынче тоже, пожалуй, не засну… Присмотрелась давеча к Кате — морщинки… В двадцать два года-то, в цвет самый! Вот и не идут они из головы… Ведь что делает вражина проклятущий! Батюшки вы мои! А у Кати, у нее душа-то какая…
Она стояла освещенная луной, слегка ссутулившаяся, хмурая.
— Посидите, мамаша, — предложил Федя. — Расскажите что-нибудь.
— Да что ж мы будем ночь просиживать? Время-то гулевого нет теперь, — сказала она и, медленно поднявшись по ступенькам, села с ним рядом. — Какие рассказы теперь, голубь? Поди, у всех душа на одном остановилась: как бы поскорее нечисть эту фашистскую с нашей земли стряхнуть… Сколько жизней губится, сколько кровушки льется! И Катя моя — дома, а все равно как на войне. Ей-то, может, в суматохе и не до матери, а материнское сердце, оно, как на дрожжах, — и возит, и возит его там внутри. Зимин вызвал: говорит, брось все и приезжай. А зачем? Ну-ка на фронт? Она ведь не откажется — пойдет. В самое пекло пойдет.
С сеновала донеслись детский плач и сонный голос, сердито проговоривший: „Спи! Девок разбудишь. Спи, говорят“.
— Маня со своим Витькой, — сказала Василиса Прокофьевна. Она помолчала, прислушиваясь к возне на сеновале. — Муж у нее в армии. Эта у меня свое гнездо уже свила. Вот так, милый, и получается: под одним сердцем выношенные, одним молоком вскормленные, а разные…
— Которая же лучше?