— Ах, спасибо тебе, дядюшка!.. Я… Не выдавай меня, дядюшка!.. Я Алексей-попович из Пирятина.
— С нами крестная сила!.. Тот самый, который утонул, говорят?
— Тот самый.
— И ты жив?
— Жив.
— Что ж за охота тебе прятаться без причины?
— Слушай, дядюшка; я тебе признаюсь. Видишь, я любил, очень любил дочку полковника Ивана…
— Фи, фи, фи! — просвистел Касьян. — Ну?
— А полковник и застал меня…
— Вот оно что!
— Я убежал и все прятался в тростниках, да пробирался в Сечь, пока тебя не увидел. Свези, дядюшка!
— Сказал, свезу, так свезу. Поезжай за мною… Откуда ж ты взял такое доброе платье и коня?
— Платье мое, дядюшка; а коня, грешный человек, украл. Не сердись…
— Вот еще! Кто не крал чего-нибудь на веку… Переезжая Днепр, Касьян думал: чем больше живу, тем больше уверяюсь, что глупее бабы нет ничего на свете. Как можно полковницкой дочке врезаться в такого мальчишку, в школяра? Был бы человек, здоровая, дебелая душа — куда бы ни шло, а то бог знает что! Известно, баба!..
— Что ты ворчишь, дядюшка?
— А так, вспомнил баб…
— Да и рассердился?
— Да и рассердился.
— Отчего?
— Не всем рассказывать! Состарился, присмотрелся, живу долго на свете — умирать пора!
Х
Во времена Запорожья Великий Луг (то есть болотистые острова и низменные места днепровского берега) был покрыт дремучим лесом, из этого леса казаки строили большие одномачтовые гребные лодки, вмещавшие в себе до сотни человек, и, к удивлению мореходцев, безопасно переплывали на них Черное море, являлись нежданно даже в Малой Азии, грабили, разоряли города и безопасно возвращались в Сечь. Эти лодки были узки, длинны, легки на ходу и назывались чайками, вероятно, по своей быстроте и потому что по наружным краям с обеих сторон они были обшиты смоленым тростниковым фашинником, который давал им вид птицы с сложенными крыльями и препятствовал лодке тонуть, хотя бы она и наполнилась водою.
Свежий южный ветер быстро гнал по Черному морю несколько сот казачьих чаек; впереди всех вырезывалась лодка атамана, с небольшим крестиком на мачте. Ветер дул ровный, округляя тяжелые паруса из циновок, кое-где заплатанных бархатом и турецкими шалями. Казаки, подняв весла, отдыхали, курили трубки. Было жарко; полуденное солнце жгло, ветер дышал зноем, будто из раскаленной печи. Кошевой и несколько человек куренных, расстегнув воротники рубашек, полудремали, прислушиваясь к однообразному ропоту и плеску морской волны; войсковой писарь, лежа, перелистывал какую-то церковную книгу; кормчий, старый казак, сидел на корме, поджав ноги и не спуская глаз с пенистой струи, бежавшей за кормою, пел заунывную песню:
Вдруг лодка дрогнула, накренилась, парус заплескал по воде, поднялся, встрепенулся, будто живое существо, и обрызгал всю лодку.
— Ого! — сказал кошевой, быстро вскакивая на ноги — Долой парус! Спускай мачты!
В минуту упал парус, и мачта тихо легла в длину атаманской чайки; другие сделали то же. Гребцы принялись за весла. На корме старый казак сидел по-прежнему спокойно, неподвижно и напевал:
Доля моя, где ты?
— Вишь, как разыгралась погода, — закричал кошевой, — молодецкая погода, потешная погода! А ты, старый хрен, тянешь бабскую песню; накликаешь беду на свою голову, что ли? Ну-те, хлопцы, хором, да повеселее! — и работать лучше с песнями. — Гребцы переглянулись, прилегли на весла и запели в такт: