Чайковский называл Николая Григорьевича «удивительно милым человеком» и был тысячу раз прав. Разумеется, нет человека без недостатков. Мелкие нас не интересуют, а крупных у этого милого человека было два – деспотизм, который некоторые называли «самодурством», и чрезмерный энтузиазм по отношению к прекрасному полу. Впрочем, имелся и третий – азартные игры: в карты и рулетку Николай Григорьевич спускал больше, чем тратил на женщин и благотворительность[47]. Анекдотов о Рубинштейне-самодуре ходило много (и бо́льшая часть их была, как водится, выдумана), так что лучше будет выслушать мнение авторитетного человека – выдающегося драматурга Александра Николаевича Островского, бывшего большим знатоком и ценителем музыки: «Дисциплина только тогда достижима, когда управляет делом лицо авторитетное. В московском Музыкальном обществе концертные исполнения достигли высокой степени совершенства благодаря образцовому, идеальному по своей строгой требовательности администратору Н. Г. Рубинштейну. Без дисциплины сценическое искусство невозможно; оно перестает быть искусством и обращается в шалость, в баловство. Строгая дисциплина необходима везде, где эффект исполнения зависит от совместного единовременного участия нескольких сил. Где нужны порядок, стройность, ensemble, там нужна и дисциплина»[48].
В судьбе Рубинштейна можно найти некоторое сходство с судьбой Чайковского – оба они пришли к музыке через юриспруденцию. В 1855 году Николай Григорьевич окончил юридический факультет Московского университета, затем около двух лет прослужил в канцелярии Московского генерал-губернатора, но в итоге оставил службу ради музыки. К тому времени у него уже имелась определенная известность, которую он снискал на выступлениях еще в бытность студентом. Возможно, это сходство тоже сыграло роль в отношении Николая Григорьевича к Петру Ильичу.
Справедливости ради нужно отметить, что иногда между двумя милыми людьми пробегала кошка. Чего только в жизни не случается! Так, например, Николаю Георгиевичу не понравился Первый концерт для фортепиано с оркестром b-moll (Соч. 23), который заслуженно считается одним из шедевральных произведений Чайковского. «В декабре 1874 года я написал фортепианный концерт. Так как я не пианист, то мне необходимо было обратиться к специалисту-виртуозу, для того чтобы указать мне, что в техническом отношении неудобоисполнимо, неблагодарно, неэффектно и т. д. Мне нужен был строгий, но, вместе, дружественно расположенный ко мне критик… Не хочу вдаваться в подробности… но должен констатировать тот факт, что какой-то внутренний голос протестовал против выбора Рубинштейна в эти судьи механической стороны моего сочинения. Я знал, что он не удержится, чтобы при сем удобном случае не посамодурничать. Тем не менее он не только первый московский пианист, но и действительно превосходный пианист, и, зная заранее, что он будет глубоко оскорблен, узнавши, что я обошел его, я предложил ему прослушать концерт и сделать замечания насчет фортепианной партии. Это был канун рождества 1874 года… Я сыграл первую часть. Ни единого слова, ни единого замечания! Если бы Вы знали, какое глупое, невыносимое положение человека, когда он преподносит своему приятелю кушанье своего изделия, а тот ест и молчит! Ну скажи хоть что-нибудь, хоть обругай дружески, но, ради бога, хоть одно сочувственное слово, хотя бы и не хвалебное… Я вооружился терпением и сыграл до конца. Опять молчание. Я встал и спросил: “Ну что же?”. Тогда из уст Н[иколая] Гр[игорьевича] полился поток речей, сначала тихий, потом все более и более переходивший в тон Юпитера-громовержца. Оказалось, что концерт мой никуда не годится, что играть его невозможно, что пассажи избиты, неуклюжи и так неловки, что их и поправлять нельзя, что как сочинение это плохо, по́шло, что я то украл оттуда-то, а то оттуда-то, что есть только две-три страницы, которые можно оставить, а остальное нужно или бросить или совершенно переделать… Я был не только удивлен, но и оскорблен всей этой сценой… Ничего похожего на дружеское замечание не было. Было огульное, решительное порицание, выраженное в таких выражениях и в такой форме, которые задели меня за живое… “Я не переделаю ни одной ноты, – отвечал я ему, – и напечатаю его в том самом виде, в каком он находится теперь!” Так я и сделал. Вот тот случай, после которого Рубинштейн стал смотреть на меня как на фрондера, как на тайного своего противника. Он значительно охладел ко мне с тех пор, что, однако же, не мешает ему при случае повторять, что он меня страх как любит и все готов для меня сделать»[49].
Эти строки были написаны спустя три с лишним года, когда все перекипело внутри и улеглось. Но все равно тон Чайковского резок, а местами просто суров. Но наиболее суровый отзыв о Николае Рубинштейне содержится в письме Петра Ильича брату Анатолию, написанному «по горячим следам», вскоре после инцидента: «Он под пьяную руку любит говорить, что питает ко мне нежную страсть, но в трезвом состоянии умеет раздражить меня до слез и бессонницы»[50].