Внизу был ресторан — пустующий в это время года и закрытый изнутри деревянными ставнями. Пинии и пальмы сада под лунным светом казались сделанными из воды и серебра. Дом был двухэтажным и насколько можно было заметить — на плоской крыше его была устроена терраса.
— Завтра вы увидите оттуда монастырь, кампосанто, Аппенины, — сказал Пахульский.
Слуга и повар были наняты заблаговременно, с синьором Бончиани было уговорено: ничем приезжего не беспокоить, со всеми вопросами и расходами обращаться во дворец Оппенгейма. И высокое бархатное небо, и вся эта ночь как будто просили снизойти к ним приезжего человека.
Черноглазый, белозубый Гектор выбежал с поклонами, метя дорожку белым фартуком. Чайковский вошел в дом. Тут был тот особый дух итальянского тепла, который исходит от трещащих в камине оливковых веток. Ничего лишнего, безвкусного, тяжеловесного; холя и комфорт чистого, веселого и светлого жилья: гостиная, столовая, две спальни (его и Алешина), уборные комнаты. Великолепный инструмент в простенке гостиной и на нем — присланные из дворца Оппенгейма «Отечественные записки», «Русская старина», «Московские ведомости».
— А здесь, Петр Ильич, если пожелаете, книги: Надежда Филаретовна отобрала для вас: о Биконсфильде, о Бисмарке (парижское издание), критика Лароша в последнем «Голосе», переписка Екатерины с Гриммом.
— Да, да… Поблагодарите. А как она?
— Вчера получился ваш вальс для скрипки. Играли весь вечер. Юлия Карловна поджидала сестру — теперь с Лидией Карловной они начнут разучивать дуэт из «Онегина». Надежда Филаретовна очень радуется приезду внука.
— Когда пришел клавираусцуг?
— Вчера, вместе с вальсом.
— А как ее здоровье?
— Страдает головными болями, жалуется на холод… Но бывают дни, когда и гулять выходит, и в крокет играет. Сегодня ходили с ней искать того мальчика, помните, о котором вы писали в прошлом году, который так изумительно пел? Но вместо него нам все попадались взрослые бродяги да хористы из театра Пальяно.
Алеша распоряжался вещами, объяснялся с Гектором на итальяно-русском, в прежние поездки усвоенном, языке.
Петр Ильич в усталой рассеянности расстегнул жилет. Пахульский немедленно взялся за шляпу.
— Вот здесь, — сказал он, заострив свою бородку, — ваш слуга найдет русский чай и русские папиросы. Надежда Филаретовна боялась, что здешние окажутся вам не по вкусу.
— Спасибо, спасибо… Она слишком добра.
Он проводил его до крыльца. Пахульский сел и еще раз раскланялся. Лошади процокали по шоссе. Потом стало тихо. Чайковскому в тишине показалось, что земля, несясь в ночь, тянет какую-то смутную басовую ноту.
Назавтра утром он увидел монастырь, кампо-санто, Аппенины, синеву неба, чернь кипарисов, услышал еле доносимый ветром плеск Арно. Она писала:
«Здравствуйте, мой милый, дорогой, несравненный друг! Чувствовать ваше присутствие вблизи себя это такое блаженство, которого никакими словами не выразишь»…
Он не сразу нашел, что отвечать на это. Ему нездоровилось, с дороги расстроился желудок, сосало под ложечкой, Алеша дулся на него за какой-то пустяк, и они оба долго не могли сговориться, ехать ли в город на омнибусе, узнать, нет ли на почте писем, или пойти гулять в Сан-Миньято, смотреть эспланаду, или сесть Петру Ильичу за либретто «Орлеанской девы» — скверная опера Верди не мешала ему думать о своей, — на того же Шиллера.
Наконец, уговорились пойти в город. Письма получились от обоих братьев — Моденьки и Толи. По дороге купили зубной порошок и тросточку, а когда вернулись — пошел осенний, теплый, итальянский дождь.
С этого дня началась размеренная, рабочая жизнь.
Он вставал в восьмом часу, пил кофе, листал газеты и садился за «Деву». В 11 часов он знал: она с дочерьми и Пахульским проходит мимо, гуляя перед завтраком. Иногда он не выдерживал, он знал, что она близорука. Он становился за шторой окна, пьяный от работы, с всклокоченной бородой, и смотрел на то, как она проходит. Впереди, весело тряся ушами, бежал Мураско, чудесный их пес. Потом, взявшись за руки, с ужасным желанием нашалить, шли Соня и Милочка, до того очаровательные и живые, что слезы навертывались у него на глазах. За ними высокая, немного сухопарая, с дивными темными глазами, но некрасивая, как уверяли все (в чем и он был согласен), шла она, между дочерьми — Юлией и Лидией, за которой, если день был теплый, шла кормилица в лентах, неся ребенка. Он стоял взволнованный своими мыслями и, случалось, не отходил от окна, пока они не возвращались. Иногда она кидала быстрый, невидящий взгляд на его окна. И опять бежала собака, и детские голоса кричали «Мураско! Мураско!»
После завтрака он шел гулять и часто ходил в их сторону, чтобы слышать бойкие мальчишеские голоса за каменной оградой; резиновый мяч однажды вылетел за ворота и едва не сшиб с него шляпу; он поднял его и пустил обратно, и испытал при этом невыразимое волнение.
В 3 часа он садился за инструментовку сюиты и работал до обеда. А там закрывались ставни с прорезанным сердечком и он принимался за чтение, наслаждался тишиной, одиночеством, своими воспоминаниями.