Он прожил там два дня. Никто ничего не мог ему здесь сообщить нового. Тогда он телеграфировал в Париж — на авось — в «Гранд-отель», где Рубинштейн мог случайно застрять, где его хорошо знали. Ему ответила Третьякова (жена московского городского головы): с пятого марта Николай Григорьевич был в Париже и дальше ехать уже не мог — он был безнадежен.
Старый друг, старший друг, умирал в Париже, окруженный женщинами, для которых всю жизнь был идолом. Вывезенный по какому-то непонятному, безумному легкомыслию, он едва добрался до Франции, чтобы здесь впасть в мучительное предсмертье.
Петр Ильич не любил мертвецов, и когда пришла вторая телеграмма о том, что Рубинштейн умер, он долго рыдал и стал бояться, как бы с ним не случился нервный припадок, какой уже однажды едва не свел его с ума в прошлом году, когда Алешу призвали отбывать воинскую повинность. Он сел в поезд солнечным утром, на рассвете, и был в Париже холодной, дождливой ночью.
Наскоро умывшись в номере и с удовольствием осмотрев широкую кровать он очень любил парижские кровати, — он опять вышел и велел везти себя в «Гранд-отель». Эти улицы, Опера, кафе де Ля Пэ напоминали ему прошлогоднее здесь пребывание — квартиру, снятую ему Надеждой Филаретовной, ею устроенное знакомство с Колонном, шантан в «Амбассадер», салон Виардо.
Он воображал Рубинштейна мертвым, искаженным, темным и все старался взять себя в руки, упрекал себя за трусость. Он стыдился признаться себе, что многого в жизни боится: привидений, воров, мышей.
Но брать себя в руки не пришлось: тело Николая Григорьевича еще утром перевезено было в русскую церковь на улицу Дарю. В «Гранд-отеле» его провели в апартаменты Третьяковой. Она стояла посреди комнаты вся в черном, с ужасно распухшим, красным лицом. В номере было душно от духов и керосиновой грелки. Чайковский сел и заплакал. И она заплакала вместе с ним. Он ничего не мог спросить, она ничего не могла ответить. Они молча иногда брали друг друга за руки и плакали. И изредка подносили друг другу стакан воды.
Месяца три тому назад Николай Григорьевич Рубинштейн, перед которым трепетала московская консерватория, которого в московских гостиных сажали рядом с губернатором, Николай Григорьевич, сделавший стольких музыкантов и научивший Москву музыке, почувствовал начало болезни. Он жаловался на боли в кишках, худел, уставал, но московские врачи больше утешали его, нежели лечили, а когда увидели, что больной утешиться не может, что северная зима отняла у него предпоследние силы, велели ехать в Ниццу, отдыхать, дышать. Сергей Михайлович Третьяков вывез его в последний день февраля месяца. С Еленой Андреевной Третьяковой они должны были встретиться в Париже и дальше ехать уже вместе.
На следующий день, вернее, в ночь с 1-го на 2-е марта, в Вильне, их настигла весть об убийстве Александра II. Третьяков немедленно сел в обратный поезд, шедший в Петербург. Николай Григорьевич остался один со своим Григорием. В том же вагоне ехал господин Оливье, знаменитый создатель салата, основатель московского «Эрмитажа». Он ехал в Берлин, на кулинарный съезд.
Можно сказать, что господин Оливье довез Николая Григорьевича до немецкой столицы, — сам Рубинштейн до нее, быть может, и не доехал бы. Вместе с Григорием господин Оливье перевез его в гостиницу на Унтер ден Линден. Боли начались столь жестокие, что великий музыкант кричал двое суток на всю гостиницу. Однако, несмотря на это, две русские барыни, большие поклонницы таланта Николая Григорьевича, разысканные Григорием в Берлине, решили, что ему необходимо продолжать путь. Впрочем, они, вероятно, были правы. 5 марта больной, они обе и слуга Гигорий были в Париже, а б-го утром в «Гранд-отель» был вызван знаменитый доктор Потэн.
Потэн любезно поздоровался с Еленой Андреевной, Бернар и Задонской все три они не отходили от постели больного, — но простился он с ними мрачно и сказал несколько злобных слов по поводу русской медицины: по его мнению, Рубинштейн был болен «туберкулезным поражением кишечных путей» и положение его было смертельно.
Николай Григорьевич, в нечеловеческих муках, лежал в огромном своем номере, где останавливался всегда, когда бывал в Париже. Но теперь здесь не было эраровского рояля (который доставлялся ему обыкновенно накануне приезда), теперь на его месте стоял большой стол, заваленный лекарствами, грелками и набрюшниками. Больной непрерывно стонал. Дамы дежурили по две, третья укладывалась спать, не раздеваясь, а лишь отвязав турнюр. Когда боли прекращались — на час, на два в сутки, — Николай Григорьевич просил умыть его, причесать, подушить одеколоном: все-таки он пребывал в дамском обществе и ему не хотелось, чтобы его видели в беспорядке.