«Про черный день» откладывать он не умел. Опять и даже больше, нежели раньше, он делал долги. И снова дом был не куплен, а снят, большой двухэтажный дом, стоявший на этот раз не в парке, не среди дач, а на окраине Клина. Вокруг были огороды и пустыри; зимой сквозь голые деревья сквозила плоская деревенская даль. Внизу жил Алексей с семейством, наверху — Петр Ильич. С детства любимый Людовик XVII висел на стене среди других гравюр и фотографий; фотографии он любил, и по тогдашнему обычаю развешивал их тесно одну подле другой. И Надежда Филаретовна была здесь, в высокой, неуклюжей своей прическе, и все друзья — мертвые и живые. На столе лежал теперь Спиноза с карандашными пометками, а на фортепиано — любимые партитуры Моцарта, когда-то подаренные Юргенсоном. И опять одна комната была отведена для Боба. Весной Боб, его два кузена, неразлучный новый его друг — Рудя Буксгевден, Володя Направник приезжали сюда «зубрить» перед экзаменами. Иногда Петр Ильич возил их — «четвертую свою сюиту» — в Москву. Каждый выезд стоил ему не меньше пятисот рублей. У него был обычай — всюду платить за всех: это доставляло ему удовольствие, и не только за Боба, за Колю Конради, за Модеста (который всю жизнь жил наполовину на его счет), за Лароша — но и за людей во много раз богаче его. Он мало что привозил с собой из заработанного в путешествиях.
За славой, а главное — за деньгами приходилось ездить и по России, и по загранице. «Пиковая дама» — единственная — делала его временами богатым человеком. По России он иногда ездил с удовольствием: Тифлис и Киев заменили для него Москву, где со времен Сафонова все стало ему чужим, из Москвы он вырос, как вырастают из старого платья. Зато к Петербургу вернулся душой Петербург был уже не тем, что прежде: Направник и вся дирекция выказывали ему всяческое уважение, он был принят там, как первый в России композитор; там жил Модест, там жили музыкальные друзья — не очень близкие, как Корсаков, и очень дорогие сердцу — как Глазунов. Там, наконец, в Училище правоведения учился Боб. И Петербург его любил теперь… Впрочем, где его не любили? Он становился самым любимым всюду, куда ни приезжал. И когда он вспоминал прием в Одессе — самый страстный, самый безудержный восторг, какое-то сплошное стенание вокруг него (его сажали в кресло и несли на руках, ему целовали руки, в оркестре был сплошной туш, рыдая, ему читали приветствия в прозе и стихах, тут же сочиненные), когда он вспоминал Одессу, становилось несомненным, что он достиг всего, чего можно было достичь.
А чужие края становились ему все более несносны. Каждый раз, когда в Эйдкунене из скверного русского вагона он пересаживался в превосходный немецкий, он давал себе клятву «в последний раз» уезжать из России; он ходил в уборную плакать, чтобы не видели пассажиры, над тем, что ему суждено мыкаться по свету до смерти? Зачем? Он не мог ответить на это. Но в Гамбурге ставили «Онегина», в Праге «Пиковую даму», и надо было ехать. Он был известен Европе как симфонист, теперь он становился ей знаком как оперный композитор.
В этих поездках жизнь возвращала ему забытых людей — прежних консерваторских учеников своих он встречал профессорами консерваторий. С Дезире Падилла он виделся на светских раутах. Все эти встречи были похожи на прощания — словно он памятью возвращался к прошлому, чтобы навеки с ним расстаться. Жизнь вернула ему впавшую в детство воткинскую «сестрицу», которая теперь проживала в Каменке и думала, что Петруше все еще шесть лет, и однажды ему пришло письмо от Фанни: Фанни, мадемуазель Фанни, после сорокапятилетней разлуки напомнила ему о себе, прослышав о его славе.
Это было почти то же самое, как если бы его покойная мать вернулась к нему. Фанни просила о свидании, вспоминала воткинские годы, спрашивала про всех родных. Она помнила все, сохраняла его детские тетрадки. Он несколько дней не мог прийти в себя: как, неужели она жива, неужели он увидит ее, и оживут лучшие годы его жизни: брат Коленька, неизменный товарищ игр; уральские черные ночи страшных сказок; материнская рука на его вихрастом затылке, санный путь по берегу Камы. Детство… Он обещал ей в первую же поездку за границу навестить ее, но только через полгода, проездом из Базеля в Париж, заехал в Монбелиар.