Николай Ильич велел послать за священником. Но исповедаться больной уже не мог. Да и что бы он сказал о себе этому важному, чужому человеку, с дарами в руках? Священник отказался причастить его. Он прочел над ним отходную, но Чайковский не слышал уже ничего, последнее, что еще шевелилось мгновениями в сознании, была жажда – не лимонной воды, не жидкого, холодного чая – чего-то, чего он не мог назвать, но что наверное дало бы ему облегчение. Смертельная жажда, в пустыне невыносимой тоски.
В квартире, где все еще пахло свежей краской и где теперь был такой беспорядок, Модест, Боб, Рудя, три Бобиных кузена, Аргутинский, Алеша, Назар молча помогали фельдшеру и докторам. Кое-кому отказывали, кое-кого пускали. Фигнер долго просидел у постели больного, приходил Володя Направник, присылали от Корсаковых…
Вопросом “пить?” несколько раз его возвращали к жизни, он мычал что-то, шевелил пальцами. Глубокой ночью на 25 октября глаза его вдруг раскрылись. Он еще раз взглянул на Боба, еще раз на стоявших тут Модеста и Николая. Это была вся его жизнь: детская дружба, зрелая привязанность и старческая, одинокая любовь… Потом глаза его закатились. Неподвижное лицо стало таким, каким его однажды видел Рахманинов, –
1934–1935 гг.