Несколько дней он пробыл в Глебове, много раз возвращался мыслями в Москву; он пробовал думать о том, что Антонина Ивановна чем-то еще меньше похожа на Татьяну, чем он на Онегина. Но ведь он почти не знал ее. Она так просила его прийти к ней, она так ждала его, а он все не шел. В последнем своем письме он написал ей о своих недостатках: сварлив, брюзглив, меланхолик, капризный, больной, тяжелый на подъем…
Это не испугало ее. По возвращении в Москву он нашел у себя ее письмо:
Неужели же Вы прекратите со мной переписку и не повидавшись ни разу? Нет, я уверена, что Вы не будете так жестоки. Бог знает, может быть, Вы считаете меня за ветреницу и легковерную девушку и потому не имеете веры в мои письма. Но чем же я могу доказать Вам правдивость моих слов, да и наконец, так и лгать нельзя. После последнего Вашего письма я еще вдвое полюбила Вас, и недостатки Ваши ровно ничего для меня не значат… Я умираю с тоски и горю желанием видеть Вас… Я готова буду броситься к Вам на шею, расцеловать Вас, но какое же я имею на то право? Ведь Вы можете принять это за нахальство с моей стороны…
Могу Вас уверить в том, что я порядочная и честная девушка в полном смысле этого слова и не имею ничего, что бы я хотела от Вас скрыть. Первый поцелуй мой будет дан Вам и более никому в свете. Жить без Вас я не могу, а потому скоро, может быть, покончу с собой. Еще раз умоляю Вас, приходите ко мне… Целую и обнимаю Вас крепко, крепко…
Были еще письма. Он принялся отвечать на все сразу. Модесту он сообщил о новой опере на текст Пушкина, зятю написал, что, может быть, приедет в конце лета в Каменку: писать, писать и писать. Антонине Ивановне он послал краткое извещение о том, что будет у нее в пятницу вечером.
О любви в тот вечер не было сказано ни одного слова: он волновался куда больше нее, когда сидел за чайным столом против недурненькой, жеманной, перетянутой в талии особы лет под тридцать. Сама она, как видно, не умела заводить разговора, но с удовольствием слушала его и попросила сыграть что-нибудь на стареньком пианино. Выяснилось, что она, хоть и была музыкантшей, не знала ни одного произведения Чайковского, несмотря на то, что четыре года им интересовалась. Комната была темноватой, но чистой, со множеством безделушек. Чайковский крутил в руке то толстую бархатную кисть кресла, то бахрому ковровой скатерти, говорил, что нелюдим, что у него долги, что Алеша ангельски терпит его капризы. Она рассказала ему, как в нее был влюблен недавно один генерал; что у нее мамаша, вдова, и имеется какой-то лес возле Клина, который батюшка покойный ей оставил, и лес этот не худо бы продать; сказала, что у нее характер ровный, не ветреный, – Боже упаси! – и главное, что ей решительно ничего не надо. Она не требовательна. У нее одна мечта: составить счастье любимого человека.
Он посмотрел на нее, умоляя ничего больше не говорить, и она сейчас же замолкла. Потом она рассказала ему что-то про институт, в котором училась… Он ушел, уверяя себя, что ничего не произошло особенного, и если что и будет, то будет не скоро, и даже, может быть, вовсе ничего не произойдет. Но Антонина Ивановна рассуждала иначе.
Она подождала два дня. За эти два дня она все обдумала: она была в восторге от Чайковского. У нее были подруги, и она поделилась с ними своими впечатлениями о нем, которые ее душили. Она написала матери: “Маменька! – писала она. – Этот человек такой деликатный, такой деликатный, что не знаю, как и сказать!” Больше всего ее умиляло, что он чернит себя (“и любить-то не умею, и не привязываюсь-то ни к кому”), – это в наш-то век всеобщего хвастовства и гордости.
Она, после двухдневного ожидания, написала ему свое самое страстное, но и самое деловое письмо: если вы были у меня, одинокой девушки, писала она ему, то этим самым вы уже связали наши судьбы. Или вы сделаете меня своей законной женой, или я покончу счеты с жизнью. У меня еще никогда не было вечером в гостях холостого мужчины.
Она была, быть может, права: уж если Онегин пошел к Татьяне чай пить, то он, по ходу романа, должен был жениться на ней. Вероятно, не следовало ходить к ней после ее писем и признаний, но как же было не пойти, раз она так просила?.. А теперь – дорога назад закрыта. Впрочем, не сам ли он мечтал о соединении с “особой”, а главное – о том, чтобы его кто-нибудь полюбил?