— Пан доктор! — провозгласил он победно. — Несу вам свою «Юдифь»! Теперь уж это настоящее! Я вложил сюда всю свою концепцию. Полагаю, на этот раз вы останетесь довольны и композицией, и развитием действия…
Я взял рукопись.
— Это вы написали сами, Фольтэн?
Он чуть заметно глотнул.
— Сам. Все сам. Я никому не мог доверить свое видение Юдифи. Это чисто мое представление…
Я начал перелистывать сей манускрипт и вскоре понял что к чему. Это была переведенная крайне небрежно, а порой и бесстыдно искаженная Геббелева «Юдифь»; в текст Геббеля всунуто кое-что из сухих пародийных стишков Купецкого, «косматая грудь» Льготы… и опять кое-какие из прежних полоумных тирад.
— Достаточно, Фольтэн, — сказал я. — Кто-то вас ловко провел. На четыре пятых это плагиат «Юдифи» Геббеля. С этим нельзя выступать публично.
Фольтэн покраснел и судорожно глотнул.
— А может, подписать так, — слабо защищался он: — «По драме Геббеля — Бэда Фольтэн»?
— Не делайте этого, — предостерег я. — С Геббелем тут так обошлись, что это прямо вопиет к небу; казнить за это надо. Давайте, я лучше сразу же брошу это в огонь.
Он вырвал у меня рукопись и прижал к груди, как величайшую драгоценность.
— Только посмейте, вы! — закричал он, и глаза его запылали отчаянной ненавистью. — Это моя Юдифь! Моя! Это мое, только мое видение. И не важно что… что…
— Что это уже кто-то написал, не так ли?
Я видел, что ему абсолютно недоступна, так сказать, моральная сторона проблемы, что он прямо по-детски влюблен в свою Юдифь; этот человек мог бы покончить с собой, если бы кто-нибудь доказал ему, что он заблуждается. Я пожал плечами.
— Возможно, вы и правы, Фольтэн. Когда человек что-то любит, это в известной степени принадлежит ему. Я вам вот что предложу. Я буду считать ваше либретто плагиатом и жульничеством, а вы считайте меня идиотом или чем хотите, и все.
Он ушел от меня, глубоко оскорбленный. С тех пор он величал меня не иначе как литературным крохобором, жалким педантом и бог весть как еще. Что правда, то правда: ненавидеть он умел как истинный литератор. В этом он был неподражаем.
VII
В. Амброж
Меценат
Мы учились в консерватории — трое бедных ребят: скрипач Прохазка, именуемый Ладичек, толстый и сонный Микеш, по прозвищу Fatty[158] и я; только одному богу известно, чем мы были живы, — скорей всего, тем, что брали друг у дружки взаймы одну и ту же двадцатикроновую купюру, которую как-то в счастливый вечер Fatty заработал за роялем в каком-то ночном заведении.
Однажды нас вызвал к себе наш обожаемый учитель и мэтр и радостно объявил: «Юноши, я, кажется, нашел для вас мецената!» Оказывается, к нему приходил один самостоятельный «друг искусства» и сказал, что охотно поддержит двух-трех талантливых начинающих композиторов. «Сто пятьдесят крон в месяц, мальчики, — сказал профессор, — это немного, но если вы постараетесь, со временем это может принести и больше. Так что, босяки, не посрамите меня, — закончил старый добряк в умилении, — и ведите себя прилично! Помните, что воротнички всегда должны быть чистыми и что шляпу нельзя класть на рояль. Короче, берите ноги в руки и скорей представляться!»
Разумеется, мы помчались во все лопатки. Сто пятьдесят крон — для нас это был невероятный дар небес. Когда мы позвонили у дверей пана Фольтэна, нам казалось, что нас целое стадо, целый табун многообещающих композиторов в черных потертых костюмах, и мы изо всех сил старались сделаться потоньше, чтобы казалось, будто нас не так много. Горничная в белом передничке провела нас к пану Фольтэну. Он в шитом золотом парчовом халате сидел за огромным письменным столом и что-то писал. Пан Фольтэн поднял голову, надел очки — что сделало его лицо старше и строже — и внимательно рассмотрел нас всех по очереди. Очевидно (не знаю только почему), он остался нами доволен, потому что дружески кивнул нам и проговорил:
— Так вот вы какие? Мне вас рекомендовал ваш учитель. Это великий артист, господа! Великий артист и великий человек!
Мы забормотали, что да, конечно, разумеется. Пан Фольтэн позвонил и встал. Сердце у меня екнуло — уж не натворили ли мы чего и не вышвырнут ли нас сейчас вон; Fatty в волнении сопел, а Ладичек, широко раскрыв глаза, рассматривал бархатную комнату. Но нас не выгнали, просто вошла та бойкая горничная и сделала книксен, совсем как на театре.
— Анни, подайте господам чай, — приказал пан Фольтэн. — Садитесь, господа; сюда, пожалуйста.
Мы забормотали, что с удовольствием постоим, но сесть все-таки пришлось: в таких креслах мы никогда и не сиживали. Fatty погрузился в кресло так глубоко, что прямо окаменел с испугу, Ладичек не знал, куда девать свои длинные ноги, а я весьма инициативно начал разговор робким покашливанием. Пан Фольтэн бросился в свое кресло и сложил кончики длинных пальцев.
— Великий артист, — повторил он еще раз. — Я поздравляю вас, господа, с таким учителем. Вообще, посвятить себя искусству — это прекрасный жизненный путь. Прекрасный… и трудный. Уж кто-кто, а я знаю, какая это мука — быть творцом.
Длинными пальцами он провел по волосам.