— Вы должны быть готовы к суровой жизни, полной самоотречения…
Толстяк Микеш испуганно моргал, а Ладичек блуждал взором по коврам и занавескам. Пан Фольтэн говорил о непонимании, с которым сталкивается великий художник, а я изредка издавал разнообразные звуки, выражающие согласие. Тут вошла горничная с огромным подносом в руках. Ладичек вскочил, чтобы галантно его подхватить, но, наверно, этого не надо было делать, потому что она, не обратив на него никакого внимания, водрузила всю эту роскошь прямо перед нами. Мы отродясь не видывали ничего подобного: чашки тончайшего фарфора, тарелочки, хрупкие как дыхание, чайник с заваркой, чайник с кипятком, графинчик с ромом, графин с лимонным соком, блюдо с бутербродами, тарелка с бисквитами, вазочки с конфетами, что-то еще, — и все это горничная расставляла теперь перед нами на столе. Ладичек совершенно бесстыже разглядывал ее своими большими поэтическими глазами, и вид у него был такой, будто он вот-вот возьмет ее за руку. Изумленный Fatty затаил дыхание и только пинал меня под столом, и я один поддерживал разговор, временами вставляя: «Да-да».
— Прошу вас, господа, — пригласил нас пан Фольтэн и сам стал разливать чай. — Покрепче? Не очень?
Мы в тот день еще ничего не ели; Толстяк протянул руку к бутербродам и уже нес ко рту кусок, обильно нагруженный ветчиной и лососиной. Я еле-еле успел его ткнуть, чтоб обождал. Пан Фольтэн между тем налил себе чаю и медленно помешивал его серебряной ложечкой; сахару он не взял. Я сделал то же самое. Толстяк в замешательстве положил свой бутерброд на кружевную салфетку, чтобы не испачкать тарелочку, и тоже начал помешивать чай. Пан Фольтэн задумчиво помешивал чай и рассуждал о тяжкой доле артиста в наше время; потом взял маленькое печенье и, откусывая его крошечными кусочками, запивал несладким чаем. Я сделал то же самое — откусывал печенье и запивал терпким чаем. Fatty бросил на меня вопросительный взгляд и тоже взял печенье. Надеюсь, мы произвели на пана Фольтэна благоприятное впечатление. Но тут Ладичек вдруг вышел из своего восторженного оцепенения, добавил в чай рому и начал набивать брюхо бутербродами. К сожалению, я не мог до него дотянуться под столом. Я всегда считал, что скрипачи не умеют вести себя в обществе и слишком много о себе думают. Увидев это, Fatty опять взял свой бутерброд и впился в него зубами. Наверно, он не должен был этого делать, потому что пан Фольтэн смерил его взглядом и сказал:
— Так вы пианист, пан… пан?
Несчастный Fatty покраснел, заглотнул полбутерброда, а оставшуюся половину снова положил на салфетку.
— Микеш, — сказал он сдавленным голосом, — Да.
Пан Фольтэн еще некоторое время его расспрашивал, а Ладичек спокойно пожирал бутерброд за бутербродом. Затем настала моя очередь: пан Фольтэн очень любезно спросил, откуда я родом, кем был мой отец, какую музыку я больше всего люблю и так далее — словом, вопросы соответствовали моему возрасту. Потом он посмотрел на Ладю. Ладичек встал, потянулся, как сытый кот, и как ни в чем не бывало направился к роялю, где лежала темнокоричневая скрипка; он взял ее в руки, опытной рукой тронул струны и небрежно спросил:
— Миттенвальдская?
Это было первое слово, которое он произнес.
Пан Фольтэн просиял.
— О да. Собственноручная работа мастера Маттиаса Клотца. Минутку, я покажу вам ее паспорт.
Мы с Микешем переглянулись. Погоди, Ладичек, мы тебе это попомним! А Ладичек Прохазка между тем сунул хриплую скрипочку под подбородок, раза два провел по струнам смычком и заиграл «Песню» де Фальи[159]. Да, этот мальчик умел себя показать — прямо будто век общался с меценатами. Пан Фольтэн опустился в кресло и слушал, прикрыв глаза и одобрительно кивая головой.
— Хорошо, — сказал он под конец. — А свое что-нибудь?..
Ладичек, не моргнув глазом, стал играть свои вариации на детские темы. Сыграв три, он сказал: «Вот так», — положил скрипку и опять навалился на бутерброды. Пан Фольтэн взглянул на меня. Я мигом очутился за роялем и довольно храбро исполнил свое «Анданте»; теперь-то я знаю, что в нем было достаточно много цитат из нашего дорогого учителя, но тогда я очень гордился своим опусом № 3. Потом пришел черед нашего гениального Fatty. Он ужасно нервничал и скверно исполнил свою блестящую «Чакону» с великолепной главной темой. Пан Фольтэн не сказал на это ничего. Признаюсь, меня это раздосадовало; конечно, Толстяк играл в тот день препаршиво и при каждой ошибке морщился, будто толстый младенец, который вот-вот заревет, но его «Чакона» была такая кристальная вещичка, что всякий, кто немножко разбирается в музыке… впрочем, кто в ней действительно разбирается?