При этом мы думаем, что кулек держит тетушка, тетушка же думает, что кулек держим мы, и хотя мы все одновременно думаем, получается так, что кулек никто не держит, он падает из рук, и баранки раскатываются по полу. Разумеется, взрослые наклоняются, чтобы их собрать, а я, помогая им, даже встаю на четвереньки и ползаю между их рук. Но после того, как баранки собраны и вновь уложены в кулек, предлагать их гостам неловко и мы все с облегчением вздыхаем. Вздыхаем и целуемся на прощание — так, словно расстаемся не на несколько дней, не на неделю, а по крайней мере на месяц. Целуемся страстно, порывисто, пылко — как целовались только родственники, живущие на соседних улицах, и целовались только в пятидесятые годы. Целуемся, обнимаем, друг друга, умильно вздыхаем, незаметно смахиваем слезы, после чего меня отправляют за ширму — проститься с дядей Вавой.
Отправляют как парламентера — проститься и тем самым закрепить достигнутое перемирие. И вот я нехотя вхожу за ширму, понуро останавливаюсь перед самой кроватью, на которой с газетой возлежит дядюшка, и, опустив руки, покорно жду, что же последует дальше. Дядюшка при виде меня садится в кровати, свесив босые ноги со слоистыми лилово-сиреневыми ногтями на огромных шишковатых пальцах, откладывает газету и тоже покорно ждет. И так мы оба ждем, пока мать и тетушка издали мне не подскажут, не зашепчут: «Поцелуй, поцелуй дядю Ваву!»
Слыша этот шепот, дядюшка поджимает губы, нахохливается, безнадежно мрачнеет и начинает диковато озираться, словно подозревая в моем поцелуе некую каверзу, некий скрытый
Глава двенадцатая
ПОКРОВИТЕЛЬ ПЯТИДЕСЯТЫХ
Не эти ли поцелуи и не эта ли восторженная любовь к дядюшке заронили в меня догадку, что слепленная из неведомого ноздреватого вещества гигантша с плоским, приплюснутым носом — всего лишь пугающий призрак и что возможна жизнь, лишенная экзистенциальных отсветов?! Возможна в будущем и однажды была прожита в прошлом, и благая весть о ней оставлена нам теми, кого мы называем Матфеем, Марком, Лукой и Иоанном. И вот я открываю книгу третьего из них — Луки, и мне кажется, что именно он незримо стоял надо мною, осеняя меня зыбким голубоватым светом, когда я целовал в небритую щеку сумасшедшего дядюшку, и именно в его невидимой теплой руке восторженно билось мое сердчишко, переполненное любовью. Да, мои детские годы принадлежат третьему евангелисту, незримому покровителю пятидесятых, чьи земные следы я отыскивал, листая книги из библиотеки дедушки, — книги, как уже говорилось, мистические, но в нихпопадались факты, имена, даты, придающие хаосу прошлого упорядоченность и гармонию истории. И вот я отыскивал, намывал, просеивал сквозь сито, словно крупинки золота в белом речном песке, хотя, казалось бы, чего там — экзистенциальный метод позволяет обойтись без подобных разысканий, доверившись жизни, как слепой поводырю. Но в том-то и дело, что мой метод настолько же экзистенциальный, насколько евангелический, и поэтому я вновь доставал свое сито, просеивал и намывал, отыскивая в земном песке крупинки небесного золота.