Читаем Чары. Избранная проза полностью

Такое не раз случалось, когда троллейбус бывал слишком переполнен. Но самое ужасное заключалось в том, что иногда мне вообще не доставалось никакого местечка и приходилось стоять, держа отца за руку, чтобы меня не вынесло толпой на остановке, и все равно меня со всех сторон толкали, и я чувствовал себя, как щепка в водовороте. Для ребенка же стоять — значит не просто быть несчастным, удрученным, разочарованным, а вообще не жить, и я покорно не жил все то время, пока мы, стоя, ехали до Колхозной. Но гораздо чаще заветное местечко мне все же доставалось, я нетерпеливо протискивался к окну, задевая чужие колени, и на время поездки прижимался сплюснутым носом к стеклу, затуманивая его своим горячим дыханием.

Глава вторая ОБА — СЫНОВЬЯ

Почему оно так гипнотически притягивало, и что это было за особое сладострастие — сидеть со сплюснутым носом и из окна троллейбуса жадно, самозабвенно, с завороженным вниманием смотреть на улицу? В чем загадка экзистенциального положения ребенка перед окном, заставляющего затаить дыхание, слегка приоткрыть рот и изредка облизывать пересохшие губы, разглядывая дома на противоположной стороне улицы, витрины и вывески, круглые тумбы с афишами, деревья со спиленными ветками, догоняющие нас и встречные «Победы», фургоны с хлебом, грузовики и самосвалы? Мне думается, загадка заключается в том, что я, сидевший у влажного, затуманенного окна, смотрел на улицу именно со стороны, откуда-то сбоку, из иного пространства, и это вызывало особое, неведомое и ни с чем не сравнимое чувство, которое я могу определить только как чувство собственной души.

Да, именно с экзистенцией окна (Окна!) у ребенка связано первое представление о душе, способной отстраниться, взлететь, подняться над миром, покинув свою бренную оболочку, и увидеть этот мир отдельным от себя. Вот и я, сплюснувший свой веснушчатый нос о троллейбусное стекло, видел дома, деревья, троллейбусы и машины такими, какими их могла бы увидеть отлетевшая душа. И моя отдельность, отъединенность, одинокость созерцателя, сжавшегося в горячий комок, казались мне и могуществом, и слабостью, и было до слез жалко покидаемого мира, и хотелось вернуться, и не хотелось возвращаться.

Что во мне перевешивало — желание или нежелание, — я не знаю. Но иногда я гладил рукой стекло, словно дорожа последней близостью предметов, которые мне уже не принадлежали (…деревья, встречные «Победы», фургоны и грузовики), а иногда еще сильнее и обреченнее сжимался в комок, чтобы совсем не соприкасаться с ними и, разорвав связывавшую нас тоненькую ниточку, стать окончательно отдельным, отъединенным, свободным и одиноким…


Вскоре троллейбус останавливался. Я спрыгивал с подножки, брал отца за руку, мы пересекали Садовое кольцо, шли мимо Склифосовского (так мы называли медицинский институт с усадебными колоннами и парковой оградой), сворачивали налево за угол, и начиналось наше шествие по Большой Спасской улице и Докучаевому переулку. Отец крепко держал меня за руку, шагая быстрее меня и обгоняя настолько, что мне приходилось вприпрыжку его догонять. А я пытался при этом оттягивать его руку назад, чтобы, догоняя, изловчиться немного, отстать и тем самым обрести ту степень свободы, которая позволяла украдкой нагнуться, поднять с земли ржавый гвоздь, гайку, осколок разбитой бутылки, уголек или кусок мела. Иными словами, заняться чем-то не совпадающим с сознанием того, что мы идем — торжественно шествуем! — в гости. Чем-то привычным, знакомым и даже скучноватым, поскольку для ребенка, которого ведут в гости, скука — это совсем не скука, а ожидание, предвкушение и даже мечта.

Почему бы и не поскучать (помечтать!), если он все равно втайне изнывает от предвкушения чего-то необычного, нового, интересного, и никто не отнимет у него этого чувства! Чувства, неизбежного и привычного, как ночной сон за деревянной решеткой детской кровати или утреннее пробуждение на подушке с выбившимся из наволочки пером и пятнышком слюны, упавшей из уголка сонных губ? Вот если бы его никуда не вели, и он целый день, простуженный, сидел дома с обвязанным шарфом горлом и пил горячее молоко, сдувая к противоположному краю чашки противную желтую, маслянистую пенку, скука была бы наказанием. Интересная же скука похожа на обещанную к чаю крошащуюся, пахнущую семечками халву или вишневое варенье, которое кажется еще более сладким, пока банку не достали из буфета, не размотали бечевку, стягивающую хрустящий пергамент, и не опустили в нее узкую лопатку серебряной ложки, предварительно вытерев ее о вышитое льняное полотенце.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже