Читаем Чары. Избранная проза полностью

Словом, однажды утром бабушки не стало, и соседские старухи, жившие на верхних этажах, завидовали ее легкой смерти. «Несчастная так умучилась при жизни, что Господь избавил ее от смертных мук», — повторяли они, и мои отец и мать молча, соглашались с этим: да, умучилась, и Господь избавил. И я тоже повторял это про себя, хотя в ту пору еще не читал четырех Евангелий и поэтому толком не ведал, кто такой Господь и как Он избавляет от мук. Толком не ведал, а лишь смутно прозревал и догадывался, что Господь — это, наверное, Некто невидимый, скрытый за облаками и всевластный. И Он — избавляет.

Вот и лицо бабушки, лежавшей в маленьком, опрятном, аккуратно убранном гробу, было отрешенным и спокойным — настолько спокойным, что я не сразу и узнал-то бабушку, когда меня подвели к ней. Да, считая меня повзрослевшим, родители на этот раз не стали избавлять меня от тягостных впечатлений, а, напротив, решили открыть мне глаза. Открыть глаза, чтобы я знал, что в жизни всякое бывает, даже такое, как смерть. Поэтому я должен был не просто смотреть, а делать все то, что, прощаясь с бабушкой, делали взрослые. А они со скорбным видом подходили к изголовью гроба и, нагнувшись, целовали, а если не целовали, то почти касались губами лба умершей бабушки. Поэтому меня подвели и мягким шепотом, склонившись к моему уху и прижимаясь щекой к виску, стали уговаривать тоже, поцеловать ее на прощание, а я уже не узнал и поэтому испугался. Испугался, не захотел и заплакал, отталкивая протянутые ко мне руки.

— Что ж ты плачешь?! Это же твоя бабушка! Ты ее больше никогда не увидишь! — сказала мать, не решаясь снова протянуть ко мне руку, пока произнесенные с укором слова не вернут ей мое утраченное доверие. — Никогда-никогда! Ты понял?

— Это не бабушка! Это не бабушка! — упрямо повторял я, потому что мне не хотелось, а сами они не целовали, а почти касались губами и еще потому, что бабушку я никогда такой не видел.

Такой иссохшей и желтой — словно ее натерли воском. Такой тяжелой, грузной и словно одеревеневшей — наподобие дубового гроба. Такой спокойной, величественной и даже надменной — будто она единственная среди нас была взрослой, а все остальные — детьми, на которых она взирала со снисхождением. Детьми беспечными, нерадивыми и непонятливыми, которым ничего не объяснишь и не втолкуешь. Зато сама она — понимала. И в этом, собственно, заключалось отличие ее, умершей, от нас, живых. Ее, неподвижно лежавшей в гробу, от нас, без конца сновавших вокруг, поправлявших цветы и ленты, что-то приносивших, ставивших, сдвигавших и вновь уносивших. Да, понимала нечто таинственное, страшное, но при этом таившее в себе нездешнее, невыразимое, последнее блаженство, доступное ей и недоступное нам. И это понимание поглощало ее целиком, отнимая способность двигаться, слышать, смотреть и говорить. Только — понимать…


Дубовый, обитый черной материей гроб с телом бабушки, утопавшей в бумажных цветах, подняли по ступеням подвала, вынесли во двор, закрыли крышкой и погрузили в траурный катафалк. Вернее, автобус с черной каймой, заказанный накануне в похоронном бюро. Погрузили через специальный люк, дверцу в задней стенке, и прокатили по крутящимся валикам — так, чтобы гроб стоял на полу, а все провожающие сидели вокруг него. Сидели, молча, со скорбными, значительными и отсутствующими лицами — как провожающие в последний путь. Именно такие лица были у моих родителей, которые поехали в церковь (бабушку отпевали в церкви Сретенского монастыря) и на кладбище вместе со всеми, а меня оставили с родственниками, накрывавшими столы для поминок. Оставили, потому что мне не хватило места, хотя все готовы были потесниться и высвободить мне местечко, куда я мог бы кое-как втиснуться. Но их предупредительность что-то нарушала в скорбной торжественности проводов и превращала их в обычную поездку. Поэтому мать сказала: «Ничего, ради бога, не беспокойтесь». Те сразу присмирели, и меня оставили. Оставили, и я словно на время потерял своих родителей. Я, один, вдруг потерял их, словно объединившихся — и слившихся — со всеми.

Не то чтобы они обо мне забыли, но они именно принадлежали всем, в то время как я оставался один в подвале, и никто меня не замечал. Родственники застилали скатертью сдвинутые столы, расставляли вокруг стулья и скамейки, принесенные от соседей, и там, где не хватало скамеек, на два крайних стула укладывали доску. Укладывали и пробовали сесть — удобно ли, не упадет ли. И убедившись, что не упадет, доставали с полок буфета тарелки с одинаковой голубой каймой, а из выдвижных ящиков — простые алюминиевые ложки, вилки со сломанными зубьями и щербатые ножи. Я же сидел, забившись в угол продавленного дивана с завалившейся спинкой, и — смотрел.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже