Читаем Чары. Избранная проза полностью

Во время таких чаепитий тетя Валя обычно сидела вместе с нами — вернее, не сидела, а присаживалась, как хлопотливая хозяйка, в чьи обязанности входит не столько самой напиться чаю, сколько напоить всех желающих. И тетушка старалась как могла — подкладывала нам клубничного варенья, в котором я всегда находил осу, подсыпала в вазочку конфет, сухарей и баранок, а отцу наливала домашней настойки из огромной пыльной бутыли. Иногда же она принимала нас по высшему разряду, доступному для пятидесятых: заранее готовила салат с крабами, открывала баночку икры или шпрот. Ну а мы должны были рассказывать, развлекать тетушку разговорами. И мы конечно же тоже старались, развлекали, рассказывали разные смешные случаи из жизни нашей коммунальной квартиры, лишенной даже самых робких признаков социалистического комфорта, — как лопнула труба на кухне, как засорило унитаз, как отвалилась штукатурка в коридоре. И тетушка откидывалась назад, как бы обозначая веселый смех, но смеха у нее никогда не получалось, и вместо него слышались то ли взятые фальцетом нотки, то ли отрывочный писк, то ли сдавленное икание, то ли жалобные всхлипы. Она сотрясалась всем своим пышным телом, выпиравшим из ситцевого платья с короткими рукавами и большим полукруглым вырезом на груди, словно опара из квашни, доставала из кармана платочек и прикладывала к уголкам глаз.


В коридорчике же тем временем умирал дедушка: мы на кухне, а он в коридорчике, где ему отгородили угол, поставили кушетку, придвинули тумбочку с лампой, ивот он, неизлечимо больной раком, умирал. Умирал среди сломанных стульев и старых шкафов — ведь не в комнате же ему умирать! В комнате его внучки (мои двоюродные сестры) Света и Катя готовят уроки на противоположных концах большого раздвижного стола. После этого они баюкают кукол с закатывающимися глазными яблоками (наклонишь их немного, а они: «Уа, уа!»). Затем смотрят маленький телевизор с выпуклой линзой, наполненной дистиллированной водой, и по очереди играют на новом черном пианино, в лаковой крышке которого отражаются их пальчики, проворно бегающие по клавишам. Внучки — две маленькие девочки в одинаковых школьных фартуках и с одинаковыми косичками, только одна посветлее, другая потемнее, — конечно же опасаются, побаиваются дедушку, который иногда так громко стонет. Он стонет, а они бегут к матери, чтобы не оставаться наедине со стонущим дедушкой, и той приходится как-то им объяснять, подыскивать слова. Но они все равно до конца не понимают, что такое рак, и от этого еще больше опасаются и побаиваются.

Да он и сам стесняется, что его пришлось забрать из подвала. Пришлось забрать: не оставлять же одного в пустой комнате, хотя у них самих теснота и место ему нашлось лишь в коридоре. Это не означает, что им все равно, — нет, скорее уж дедушке все равно, если ему два раза в день колют морфий, он успокаивается, впадает в тихое забытье и засыпает. Им же его очень жалко, несмотря на то, что муж служит в такой организации и еще неизвестно, как к этому отнесутся. «Во всяком случае, это никого не обрадует», — часто произносит тетушка, наклоняясь к самому уху моего отца, чтобы ее не слышали ни я, вычерпывающий из блюдца клубничное варенье, ни ее муж, сухо покашливающий за стенкой, ни умирающий в коридоре дедушка. И если дедушка и муж при всем желании не могли ничего услышать, то я все-таки слышал и понимал, что с дедушкой связано нечто недоговариваемое, утаиваемое и неудобное для всех — такое же неудобное, как вскоробившаяся планка паркета, о которую все спотыкаются. Споткнутся, чертыхнутся от досады, скажут, что надо бы, наконец, починить эту злосчастную планку, а на следующий день забудут и снова споткнутся.

Вот так же и о дедушку спотыкались — вернее, спотыкались на том, что дедушка-то, оказывается, был кулак. Да, он, нанимавший батраков, оказывается, был, и об этом тоже говорится в тетрадочке, из которой я, собственно, и узнал, что в начале тридцатых дедушка попал в списки на раскулачивание. Да, его должны были раскулачить, разогнуть сжатые в кулак пальцы, чтобы получилась плоская ладонь или горсточка. И эту горсточку можно было протягивать и в нее просить: «Подайте, подайте!» Но дедушка не захотел просить и не стал дожидаться, пока его раскулачат и с узелками отправят в Сибирь, а сам продал за бесценок свой дом, посадил семью на телегу и уехал прочь из деревни. Уехал из деревни в Москву, устроился столяром на мебельную фабрику и получил квартиру в подвале. Получил квартиру, и зажили они на новом месте, деревенские в городе, смоленские в Москве. Купили на толкучке галифе и солдатский ремень, выменяли на сало полосатую рубаху. Все терпели, сносили, кулаков не разжимали. И анкеты заполняли скупо, без излишних подробностей. Иными словами, скрывали то, что тогда называлось социальным происхождением. И фабричное начальство не докапывалось, поскольку дедушку уважало. Уважало, ставило в пример, жаловало почетными грамотами, а какие штуковины он на токарном станке вытачивал — залюбуешься!


Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже