Читаем Чары. Избранная проза полностью

Сам отец за чаем и газетой, как всегда, молчал, и только мать рассказывала мне, как они с бабушкой ездили к нему на свидание. Такое ему выпало счастье: разрешили свидание с женой, и они ездили. По словам матери, было это поздней осенью, в конце октября, ну и соответственно пейзаж: по утрам замерзшие лужи, хрустящие тонким ледком под колесами телеги, морозная сухость в воздухе, пустые пространства с чернеющей у горизонта ниточкой леса и белые мухи. Почему-то они ей особенно запомнились, эти странные осенние снежинки, таящие в себе некую завораживающую экзистенциальность, некую невыразимую тоску осени. Впрочем, это я уже добавляю от себя…

Ангелина же, скорее всего, просто сидела на краю телеги, свесив худые ноги в туго зашнурованных ботинках, подставляла ладони падающим снежинкам, и они цеплялись за шерстяные волоски вязаной рукавички. Но тоска замерзших луж, пустынной равнины и белых мух неслышно кралась за нею и мягко обжимала ей сердце — иначе бы она не твердила так настойчиво про этих мух. Странная, экзистенциальная тоска, которую мы в юности чувствуем еще острее, чем в поздние годы. А тут еще ровные, монотонные удары по обломку стального рельса, которыми заключенных сзывали на обед. Ровные, монотонные, не глухие, не звонкие, а как бы обморочно приглушенные — издалека… И там, вдали, — серая каменная стена с колючей проволокой, сторожевые вышки с охранниками и еще нечто такое, отчего Ангелина вдруг слабо взмахнула рукой, прижалась к матери и пробормотала: «Я боюсь… нет!» Слабо взмахнула, будто отталкивая, отгоняя, заклиная кого-то невидимого, и пробормотала бессвязно, словн заговариваясь и неизвестно к кому обращаясь. Оттого-то и мать, испуганная не меньше ее, стала гладить Ангелину по голове и спрашивать, что с ней случилось. И даже старик, погонявший лошадь, несколько раз обернулся и хмуро, неодобрительно, с неприязненным удивлением посмотрел на Ангелину.

Но Ангелина так ничего и не ответила — ни тогда, ни через много лет, хотя я часто напоминал ей о давнишнем случае и пытался осторожно выведать, что же ей померещилось в ту минуту. «Скажи, скажи — что же?!» — вкрадчиво допытывался я, но она лишь зябко поеживалась, поправляя на плечах вязаную шаль, отпивая чай из носика чайника (привычка, появившаяся в последние годы), и молчала с грустной, отрешенной улыбкой. Собственно, я видел лишь ее руки, попадавшие в конус света, падавшего от абажура, лицо же ее оставалось в тени, но я угадывал, распознавал на ее губах эту улыбку, и мне казалось, что кто-то невидимый зорко следил за тем, чтобы она хранила свою тайну…


Зато обо всем остальном Ангелина рассказывала очень охотно, и я в мельчайших подробностях знаю, как они с бабушкой доехали до деревни, остановились в какой-то избе, где им выделили угол за красной ситцевой занавеской, и вот туда-то — за занавеску — к ним пожаловал отец. В телогрейке с номером, в кирзовых сапогах, он сел на стул, снял шапку-ушанку и положил на колени. «Ну, вот и свиделись. Здравствуйте, что ли… Спасибо вам…» Отощавший, небритый, странно вытянувшийся, с остро торчащим кадыком и впалыми щеками — такой, каким и надлежало быть, по их бесхитростным представлениям, человеку, проходящему суровую школу лагерной жизни. Школу построений, перекличек, доносов, обысков и трудового перевоспитания. Суровую, но — школу: так привыкла считать Ангелина, случайному же философу вроде меня следует иначе выразить ее бесхитростные представления. Пожалуй, в экзистенциальном смысле отец действительно перевоспитался, если понимать это как замену одной экзистенции на другую. Экзистенции коммунальной квартиры, длинного коридора с большим кованым сундуком, маленьких комнат с белой изразцовой печью, углем в ведре и кочергой, черной тарелки радио, дивана с упругими валиками, пыльных шкафов с книгами и заколоченной двери черного хода, угадывающейся под старыми обоями, — на экзистенцию бараков, нар, сторожевых вышек и колючей проволоки.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже