Читаем Чары. Избранная проза полностью

Ангелина нетерпеливо подпрыгивает, а мать устало встает, подходит и выдвигает, хотя ее давно уже нет на свете, и дедушки тоже нет, и сама Ангелина — давно уже не Ангелина, а седенькая старушка с узлом заколотых гребнем волос на затылке, иссохшим, морщинистым, по-мужски огрубелым лицом, заострившимся ястребиным носом. Проснувшись, она протяжно, самозабвенно зевает, словно поет, и поет, словно зевает, целыми днями носит на руках ленивого кастрированного кота, бессмысленно смотрит в мигающий, покрытый мелкой рябью экран и — словно когда-то ее мать — лежит на диване с газетами. Да, самозабвенно зевает, носит кота и лежит на диване. Зевает, носит и — лежит. И никто ей теперь не скажет, как она неаккуратна и не приучена к порядку, потому что тридцатые сменились сороковыми, а сороковые — пятидесятыми, и то, что было в жизни красным, экзистенциальным, стало голубым, евангелическим…

Часть третья

ДАЧА, ПЕРВАЯ ШКОЛА, ДВОР

…конечно же никакая не дача, если подразумевать под этим словом двухэтажный дом на каменном фундаменте, какие строили в пятидесятые годы: первый этаж возведен из бревен, выкрашенных сначала зеленой, а затем голубой краской, с проложенной меж ними паклей, а второй обшит досками и увенчан двухскатной крышей, покрытой шифером, с оконцем чердака. Дом с крылечками, балконами, террасами, украшающими окна белеными резными наличниками и глухими дощатыми щитами, которые навешиваются на них, когда в конце лета все уезжают с дачи. Дом без печки, поэтому зимой в нем не живут, а только приезжают кататься на лыжах, согреваясь на кухне возле газовой плиты (газ привозят в баллонах) и, заваривая чай из растопленного снега. Дом, построенный моим отцом и дедом и целиком принадлежащий нашей семье. Если подразумевать именно это, конечно же… Никакой дачи в привычном смысле слова, собственно, и не было, а была, если можно так выразиться, третья часть, четвертинка этого дома, занимаемого нами вместе с родственниками — Мельниковыми, Тереховыми, Гусевыми, в том числе и дядей Костей Гусевым с его семьей.

Да, четвертинка или даже лукавинка, или обманка, поскольку мой отец, хоть он и строил вместе с дедом, по неискушенности своей не был членом дачного кооператива, уверенный в том, что это ни к чему, только лишняя обуза, что уж родственники-то — свои — не слукавят, не обманут. И вот, воспользовавшись этим, моя двоюродная сестра Света через много лет и слукавила — нас с дачи-то и выгнала. А когда мы попытались постучаться и попроситься назад, ответила: «Как выскочу, как выпрыгну, пойдут клочки по заулочкам!» Словом, сказка! А раз так, я эту сказочную версию опускаю, хотя, признаться, мне жаль нашей четвертинки, нашей обманки, слишком много в ней было чего-то до слез трогательного, щемяще отрадного, мучительно дорогого, экзистенциального, связанного с детством.

Мне и сейчас вспоминаются отдельно стоявшая Бабушкина кухня с чугунами, сковородами в зеве маленькой печки и Дедушкина мастерская. Да, мастерская в сарае с ворохами душистых стружек под верстаком, всякими рубанками и длинными фуганками, сверлами, стамесками, пилами — ножовками, лучковыми, двуручными (какая сладость в названиях!). Тут же на полках банки с гвоздями — крупными, мелкими и погнутыми (дедушка их всегда выпрямлял молотком), скипидарно пахнувшие плитки столярного клея и застывший вар в кружке.

Вспоминается терраса на нашей стороне дома, замшелый камень у входа, диван с симметрично расположенными по углам высокой спинки шкафчиками, пахнувшими лекарствами, с ножницами и катушками ниток. Вспоминаются наши яблони перед окном, вскипавшие весною буйным цветением, клубничные гряды — моя каторга (вечно приходилось полоть и обрезать усы), кусты крыжовника и малины с протянутой вдоль нее алюминиевой проволокой. Маячит в памяти отдающий замшелой гнилью бревенчатый сруб колодца с домиком над ним, намотанным на скрипучий деревянный ворот тросом, привязанным к веревке, и оцинкованным ведром, прикованным к ней цепью (чтобы не украли).

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже