Десять лет назад, когда они бежали из голодного Петербурга, он ей сказал: «Перед нами две задачи: быть вместе и уцелеть». Тогда он сделал выбор и за себя, и за нее. Поэтому им удалось вырваться и спастись.
Он выбрал ее и свободу, и на долгие годы она стала его «ангелом напрасным» — возможно, тем самым, который был изгнан из рая.
Не исключено, что Ходасевич смутно чувствовал нечто демоническое в характере своей подруги. Хоть он и называл ее своим «вторым я», она не была его музой. Всего несколько стихотворений посвятил он Нине, но среди них одно гениальное:
Их «вместе» неуклонно истончалось, пока не исчезло совсем. Непреодолимое стремление к независимости завершилось для Нины предельным одиночеством — трофеем ее личной войны, бессмысленной, как и все войны.
Искренне считая Ходасевича своим учителем, ментором и наставником, она имела лишь смутное представление о подлинных масштабах его дарования. Присущая Ходасевичу высокая одухотворенность, его способность выразить гармонию мироздания художественными средствами, его хоть и инстинктивная, но глубокая и чистая религиозная ориентация души — все это было ей чуждо.
Ее стихи лишены волшебной магии, без которой не существует подлинной поэзии. Ее проза, заземленная вульгарными представлениями о мироздании, похожа на птицу с перебитым крылом — пытается взлететь и не может.
Лишь на склоне долгой жизни обретет она и хищное зрение, и ту высшую степень духовной отстраненности, которая позволит ей создать изумительную эпопею о времени и о себе, завораживающую терпким перехлестом чеканных фраз и неотразимо-навязчивой интонацией.
Но это будет потом, а пока ей предстоит с мазохистским упоением и восхитительным упорством то строить, то разрушать свою жизнь, готовя материал для своей единственной великой книги.
Промаявшись за письменным столом минут двадцать и поняв, что сегодня она не напишет ни строчки, Нина закрыла «Черную тетрадь» — так она называла свой интимный дневник. Это в нем она с такой убийственной резкостью описывала «нищую, глупую, вонючую, ничтожную, несчастную, все растерявшую, измученную, голодную русскую эмиграцию». Ту самую, которую любила и ненавидела и к которой принадлежала сама.
Нина понимала, что эмиграция обречена, и по сути своей гордой одинокой души не могла находиться в «стане погибающих». Это вызывало у нее чисто физическое отвращение. Она знала, что не погибнуть — это не только не умереть. Это означает не примириться со скудостью жизни, полной лишений и иссушающей сердце тоски.
Пройдет много лет, она добьется всего, о чем когда-либо мечтала, но не обретет счастья. Тяжелый воздух благополучия непереносим для легких, привыкших к разряженной атмосфере.
Сегодня у нее было хорошее настроение. Она с удовольствием вспоминала недавний банкет по поводу юбилея «Современных записок», на котором присутствовал весь цвет русской эмиграции. В большом просторном зале собралось свыше двухсот приглашенных. Выступали Милюков, Керенский, Струве, Вишняк, Зайцев и другие видные сотрудники журнала. Сквозь призму их жизнерадостных речей будущее виделось в розовом блеске. Все были приятно возбуждены. Звучала тихая, неназойливая музыка.
Нина, в белом вечернем платье до пола с ярко-красной накидкой, сидела рядом с Жаботинским.
В 1930 году, когда эмиграция — не только еврейская — отмечала его пятидесятилетие, Михаил Осоргин писал в парижском «Рассвете»: «В русской литературе и публицистике очень много талантливых евреев, живущих и пламенно живущих — только российскими интересами. При моем полном к ним уважении, я все-таки большой процент „пламенных“ связал бы веревочкой и отдал бы в обмен на одного холодно-равнодушного к нам Жаботинского».
Нина была недовольна. Встретив Осоргина, сказала:
— Михаил Андреевич, что за ерунду вы написали о Жаботинском? Да за него можно отдать не какой-то там процент «пламенных», а всех гуртом — и не только евреев, но и наших, родимых.
Она познакомилась с Жаботинским весной 1928 года в редакции «Последних известий», где тогда работала.
— А вот и Владимир Евгеньевич, — сказал кто-то, и она увидела человека невысокого роста, с подвижным, «обезьяньим» лицом, обожженным нездешним солнцем, чем-то разительно напоминавшим Пушкина. Она к тому времени уже многое знала о нем. Читала и «Самсона», и его острые боевые фельетоны, в которых интонационно-ритмическая поступь — непременный атрибут поэзии — сочетается с чисто драматургическими эффектами. Знала, что в мировую войну он создал Еврейский легион, был лейтенантом британской армии. Знала, что он — баловень судьбы, которому все падало в руки, — отказался от уготованного ему почетного места на российском литературном Олимпе ради того, чтобы служить национальной идее.