— Ты забыл о необходимости платить по счетам, — сказал я спокойно. — Ты привел несколько убедительных аргументов в пользу того, что врожденное отвращение
— этот протест против грубых притязаний плоти — у тех людей, что послушны самой жизни, будь они бедными или богатыми, по необходимости должно исчезнуть; и что я, жертва неправильного воспитания, как бы задушил творческую силу свободы, обвинив ее во всяческих грехах… Человек действительно не может, не лицемеря, испытывать подлинное отвращение к действиям, которые он желает совершить. Но человек должен сопоставлять это желаемое с ценой, которую за него потребуют. Наша плоть, если мы обращаемся с ней так мягко, как нам хочется, превращает нас в преступников, и мы подвергаемся наказаниям — тяжелым или легким, уж как получится. Мы оказываемся прикованными к событиям, которые наполовину принадлежат Другому. А этот Другой необозрим для нашего чувственного восприятия. У него свои болезни, свои навязчивые идеи, свое поведение и свой жизненный опыт; и эту свою судьбу он делает мерилом; он мстит или проявляет сладострастие, мечтает совершенно изменить чью-то душу или, наоборот, жалуется и стонет, желая, чтобы кто-то высосал его врожденную сущность. Но кому понравится лакать — таким образом — кровь Ближнего? Или — самому подвергаться мучительным испытаниям? Кто сможет долго поступать во вред самому себе?.. Если ты не хочешь называть то, что я имею в виду, отвращением, тогда назови это страхом — страхом заплатить за свою радость слишком дорого, остаться в итоге одиноким и непонятым, оскверненным, подцепившим какую-нибудь болезнь. Люди боятся последствий, даже если у них нет сил, чтобы уклониться от причины своей деградации… Вот ты говоришь: стол накрыт! Но на нем стоят блюда с грубой пищей, которая по вкусу лишь немногим. Люди хватают эту пищу, поскольку их мучит голод. Но они стали бы более разборчивыми, если бы вдруг со стыдом осознали, что другую, лучшую пищу, которая им понравилась бы, от них утаивают…Он перебил мою пылкую речь. Он сказал:
— Нельзя относиться к жизни так же, как к сновидению. Реальное время, со всеми его реалиями, невозможно сделать не имевшим места в реальности.
Единственное, что нам остается, — забвение. Существует благословенный феномен разлуки. Одно не перетекает плавно в другое и не переплетается с ним, образуя гибрид. Настоящее — это узкий шлифованный штрих, на котором будущее подвергается очистке и становится прошлым. Мертвые больше не проснутся. Разве что в сновидении, которое лишено времени, пространства, весомости вещей, которое нисходит на нас, как многосоставное вкусовое ощущение, как теория мироздания, не нашедшая воплощения в реальности. Прибыток, даруемый бодрствованием, это переживание. То есть надежный якорь, брошенный в поток времени; лодка покачивается на мелких волнах реки; она как бы совершает колебания, туда и сюда, на удерживающем ее тросе; она плывет на одном и том же месте, с утра до вечера; и даже ночью, когда человек этого не замечает… Человек может сохранить то, что уже отошло в прошлое, — или отбросить прочь. Многое для нас сохраняется, многое отбрасывается. Мы не способны самостоятельно регулировать свою память… Но когда ты трогаешь радостно покачивающиеся груди — это все же счастье, для мужчины это счастье…— Мы слишком мало знаем, — сказал я уступчиво; но он меня не переубедил.
— Ах, — сказал он, — женщина — она женщина для всех, у кого налилась соком висящая между ляжками гроздь.
Я глупо улыбнулся и почувствовал, что мой взгляд расплылся где-то вдали. Я подумал: Тутайн говорит, чтобы самому поверить в сказанное. Это мнение исходит не от него. Наоборот: он хочет это мнение присвоить.
Он хочет, чтобы реальное мироздание, каким оно получилось, оказалось совершенно безупречным. Он не хочет бороться с Богом. Первый догмат для него не отменен, даже если прочие догматы апостольского символа веры в его сознании потускнели: Credo in unum Deum, patrem omni potentem, factorem coeli et terrae, visibilium omnium et invisibilium[1].Девушек уже не было на борту: шаланды, забравшие их, направились к берегу. Капитан, обливаясь потом, поднялся по забортному трапу. Пароходный винт заработал, и мы двинулись к северу, к экватору. Становилось все жарче.
* * *