Он часто меня рисовал. Зимние вечера длинные. И тишина, когда идет дождь или всё мерзнет в светлом лунном сиянии, соблазняет человека открыть загородки выгона для фантазии и выпустить ее, как нетерпеливого жеребца, на волю… Однажды, когда я снова лежал в качестве натурщика на диване — было это не то третьей, не то четвертой зимой нашего пребывания в Уррланде, — Тутайн прикрепил к чертежной доске большой лист бумаги ручной выделки, взял черную тушь, заточил как надо перо, чтобы оно выводило широкую линию и легко лавировало. Тутайн предупредил меня, что работа будет долгой. Он заложил полную топку березовых чурбаков, снял куртку, чтобы не слишком потеть, и приступил к делу. Я лежал в тепле, как часто бывало и прежде. И лишь через несколько часов почувствовал легкий озноб.
— Не хватит ли? — спросил я.
— Скоро закончу, — откликнулся Тутайн. — Я тут кое-что обдумываю.
Он встал, накрыл меня одеялом, походил взад-вперед по комнате, снова меня раскрыл, поправил мне руки и ноги, после чего работал еще час. (Но за все это время провел лишь несколько штрихов.) Наконец, похоже, он закончил. Он показал мне рисунок, необычайно красивый и большой: немногие сильные кривые линии обобщали множество конкретных деталей моего тела. Я смутился, обнял Тутайна за шею и на ухо сказал ему о своем беспредельном восхищении. Он ответил:
— Я подарю этот рисунок тебе. Но он еще не вполне готов.
— Чего же здесь не хватает? — спросил я.
— Скоро увидишь, — недружелюбно отрезал он.
В тот вечер он отложил рисунок. Мы сразу отправились спать: ночь уже осталась наедине с собой, и отстраняющие шумы скатывались с гор, как замерзшие слезы звезд, не нуждающихся в человеческом сострадании. Я долго лежал без сна, прислушивался и забывал прислушиваться, думал о себе, о линиях на бумаге и на той человеческой плоти, которая, теплая, словно самый близкий ближний… покоилась рядом с моими мыслями, отданная, на радость или горе, не кому иному, как мне. Тутайн, на другой кровати, спал. Как много раз я прислушивался к его сонному дыханию!.. И тут сон забрал
Тутайн этот рисунок от меня прятал. Он работал над ним, когда меня не было дома. Если я заставал его врасплох, краски, правда, лежали перед ним, но сам он прятался за стопкой книг, а чертежную доску сразу разворачивал рисунком к стене. Хоть любопытство мое нарастало, я не нарушал его тайну.
Однажды, когда я вернулся с прогулки, рисунок — уже в паспарту — лежал на моей кровати. Белая кожа, обрамленная нанесенными тушью темными кривыми линиями; бугры, закругления и прогалины мышц — обозначенные сужающимися черными штрихами; все вместе затоплено беспорядочным смешением пестрых красок. В первое мгновение я вообще не понял, чтó это должно означать. Я прочитал надпись у нижнего края рисунка: «Аниас, каким я его увидел, и каким его, внутреннего, видят мои мысли, и каким он тем не менее мне нравится». Тут я наконец испугался. Тутайн, очевидно, сделал мою кожу прозрачной, как стекло, и обнажил нутро; а сквозь лицо проглядывает кусок костяного черепа.
Тутайн вошел в комнату, увидел меня и мою растерянность.
— Не нравится? — спросил он насмешливо.
— Даже не знаю, — ответил я неуверенно.
— Мы не другие, чем я нарисовал, и
— Что ты имеешь в виду?
— Возможность увидеть этот мир прозрачным.
Я не сразу понял, о чем он; но своим долгим молчанием вынудил его объясниться. И он заговорил, как бы ни к кому не обращаясь.
— Я хотел показать тебе с помощью этого рисунка, насколько осмыслена форма твоего живота, с которым ты, как мне недавно показалось, не особенно дружишь.
Поскольку я и теперь промолчал, ему пришлось продолжить.
— В конечном счете, это новый способ рисовать, новый способ приблизиться к предмету изображения. Речь идет не только о тебе, но и о