Даже самая суровая погода не удерживала нас от прогулок по долине, по галечным осыпям, по склонам холмов, по плачущим или украшенным вымпелами радости березовым рощам. Мы редко бродили вдвоем, как правило — каждый сам по себе, чтобы можно было без помех грезить, обострять чувственное восприятие, в одиночку пережить случайное приключение. Мы сталкивались лишь с мелкими событиями, которые никто не стал бы описывать в газетной колонке. Вроде луж на дороге, в которые ты вступаешь, потому что ночь не дает человеческим глазам уловить хотя бы малейшее различие между светлотой и тьмой; только подошвы каким-то образом сами находят путь, а зубчатые черно-серые лоскуты между силуэтами гор позволяют надеяться, что сохранился хотя бы кусок небесного свода. Как же волнительно уже само по себе продвижение вперед, какие картины всплывают среди поразившей тебя слепоты! — А этот скудно сочащийся дневной свет… эти скользкие тропы, уводящие все выше… Треснувшая гора, в которую ты входишь — и будто попадаешь через ужасный порез внутрь чудовищно-громадного тела. Края этой раны сочатся коричневым соком. Но глубоко в переходах, уже в нутре сухой холодной горы, царит храмовая тишина:
проявление духовности, выдыхаемой камнем. И, может быть, — сама эта мысль подобна глотку соленой воды, — ты стоишь здесь, в вечных сумерках, как первый человек. Молчание, которое, словно благая весть, устремляется тебе навстречу из еще большей тесноты, еще более глубинных отложений, — вечно; или, по крайней мере, возраст его исчисляется сотнями миллионов лет, то есть возникло оно именно в тот час, когда ужасный нож промежуточного пространства с грохотом вонзился в гору{310}, сделав ее проходимой для каждого, кто пожелает воспользоваться проходом. Я в этих чудовищных храмовых переходах время от времени ложился ничком на землю и прислушивался. (Припоминаю, хоть и не с полной отчетливостью, что еще ребенком я порой бросался на землю и ждал чего-то; но пожинал всякий раз одно и то же: ощущение, что собственная моя тяжесть прижимается к тяжести земли. Наверняка имеется какая-то особая причина, объясняющая, почему мальчики в Норвегии, прежде чем им исполнится четырнадцать или пятнадцать лет, так часто пользуются возможностью посидеть на земле. Ни в одной другой стране я не видел, чтобы этой привычке предавались с таким упорством. Даже холодное время года, когда земля промерзает, этому не препятствует. Да и в городах мальчики без всякой необходимости сидят на обледеневших или занесенных снегом бордюрных камнях, нередко часами. Таков один из ритуалов этой земли: священнодействие рожденной ею человеческой плоти. Многие, наверное, из-за этого умирают — от какой-нибудь напустившейся на них болезни. Ну и что с того, если сама Природа принуждала их прижиматься бедрами, спиной, животом к земле?) Вообще же я шагал и шагал, пока не останавливался, зажатый между каменными стенами, — в страхе, что при малейшем движении, даже всего лишь вздохе горы, я буду раздавлен, как насекомое, раздавленное моей подошвой. Я — словно кошка, которая пачкает комнату, когда еще не воспринимает ее как собственную, — опорожнял там кишечник. И со жгучим желанием цеплялся за эту длительность во времени: я хотел бы, чтобы моя плоть окаменела, чтобы из меня получилось сплошь и сплошь гранитное тело, с молчащим ртом, оцепеневшим чувственным восприятием, с остановившейся пищеварительной системой… Или, по крайней мере, я хотел бы быть похороненным в этом Камне-и-ничего-кроме.